предела. Эта предельность не в состоянии все вытеснить или сохранить все записанное где-либо еще. Только Бог способен вытеснить все без границ забвения (заметь, это, возможно, то, что хотел сказать непроизвольно Фрейд, о Бог мой, какое вытеснение). Но бесконечные воспоминания совсем не вызывают вытеснения, вытеснение оказывают только оконченные воспоминания, и бездонная глубина — это также забвение. Так как в конечном счете все умирает, не так ли? Смерть приходит, верно? Не по назначению, но приходит? Ну хорошо, не приходит? это не приходит ни к кому, значит, это не происходит? Ах так, все-таки это происходит, и еще как. Когда я умру, вы увидите (свет, свет, больше света!), ты закроешь мне глаза.
22 августа 1979 года. Опять! Ну не будь ребенком. Я с тобою разговариваю и только с тобою, ты — моя загадка. Главное, не бойся, ошибки быть не может.
Скоро уже десять месяцев.
22 августа 1979 года.
Обратный отсчет ускоряется, я ужасно спокоен. Никогда раньше я так не плакал. Ты ничего не слышишь по телефону, а я улыбаюсь тебе, ты мне рассказываешь разные истории, неизменно истории о детях и родителях и даже о каникулах и все такое. Я больше не осмеливаюсь тебя тревожить, «я тебя не потревожу?», спросить тебя, имеешь ли ты хоть малейшее представление, что я есть на самом деле, что происходит на этом конце провода.
Я перечитываю свое Наследие, какая мешанина. А физиономия того, малорослого, — это же целая расстрельная команда! Когда некто отдает приказ стрелять, — а отдать приказ и означает стрелять, — не уцелеет никто.
Поскольку я уверен, что ты постоянно там, нестерпимое страдание (на фоне которого и смерть — всего лишь забава), я страдаю оттого, что она не будет тяжелой, как если бы мгновение, еще мгновение, стоит лишь задуть свечу… и это ты называешь «фантазмом»?
ну-ка, скажи мне
22 августа 1979 года.
тебе бы не понравилось, что я собираю твои письма. Надеюсь, что однажды я скажу тебе о «твоем сотом письме…». Мы разлучимся, как если бы обнаружили (но я в это не верю), что ниточка не была золотой.
Она представлялась мне амазонкой из пригорода, таскающей за собой во все местные забегаловки тело своего возлюбленного. Мне эта мысль явилась исподволь, но я ничем не выдал ее появления. Она сама не знает, что тянет за собой. Для нее, по ее словам, тело всего лишь категория, главный пункт обвинения.
Я пишу тебе сейчас на пишущей машинке, это чувствуется. Ты вспоминаешь день, когда, пробуя твою электрическую машинку, я написал: это старая машинка?
Мы должны были устранить всех нежелательных свидетелей, всех посредников и разносчиков записок, одного за другим. Те, кто останутся, не будут уметь даже читать, они бы сошли с ума, а я бы проникся к ним любовью. Даже и не сомневайся: то, что не высказано здесь (так много пробелов), никогда не дойдет. Точно так же как черные буквы останутся черными. Даже тебе они ничего не скажут, ты останешься в неведении. В отличие от письма, почтовая открытка — письмо лишь постольку поскольку. Она обрекает письмо на упадок.
Положив трубку, я сказал себе, что, возможно, ты ничего не расслышала, в чем я до конца не буду уверен и должен в доказательство верности продолжать говорить себе то, что говорю тебе. Наивные посчитают, что с тех пор, как я узнал, с кем говорю, достаточно лишь проанализировать все это. Как бы не так. И те, кто ведет подобные речи, прежде чем начать рассуждать по поводу назначения, достаточно будет на них взглянуть, чтобы расхохотаться.
Теперь они будут думать о нас беспрерывно, не зная, о ком именно, они будут слушать нас, а мы не соизволим ни встретиться с ними, ни даже обратить к ним свое лицо. Непрерывный сеанс, условия согласованы. Мы все будем лежать на спине, голоса будут исходить с экрана, и мы даже не будем знать, кто в роли кого выступает.
23 августа 1979 года.
без сомнения, ты права, я не умею любить. Разумеется, дети, только дети, но очень уж будет многолюдно.
Я опять смеюсь (ты одна, лишь одна знаешь, в том числе и это, что я всегда смеюсь), думая о твоем восклицании, когда я с тобой только что говорил о Сократовых происках: «он просто свихнулся». Не будь ребенком и следи за моей мыслью: чтобы заинтриговать, они хотели замаскироваться за общими фразами, целомудренными выражениями, учеными словами («платонизм», «предопределение» and so on). Когда они там сами заплутали, когда они увидели, что они больше не различают друг друга, они извлекли свои ножи, свои скальпели, свои шприцы и стали вырывать друг у друга то, что давали один другому. Триумф проклятой колдуньи, это все она задумала. Под ее шляпой (которую она смастерила своими ручками) она задумала диалектику так, как другие пишут прозу.
Я увидел мельком тебя, твое возвращение внушило мне опасение. Не то чтобы я думал о пожаре, это стало очень легкой картинкой, по-странному мирной, почти бесполезной. Как будто это уже имело место, как будто дело уже было сделано. Между тем
нет, получается, что без тебя я ни в чем не нуждаюсь, но, как только ты появляешься, я плачу по тебе, мне тебя не хватает до смерти, я легче переношу момент, когда ты уезжаешь.
23 августа 1979 года. Я только что получил цветные диапозитивы. Обращайся с ними осторожно, мне они понадобятся для изготовления репродукций. Я никогда не видел их настолько смирившимися со своей красотой. Какая пара.
Эта спинка между двумя телами, это брачный контракт. Я всегда думаю об этих контрактах, которые подписываются только кем-то одним, причем они вовсе не утрачивают свою силу, даже наоборот. И даже когда подписывают двое, все равно это подписывается одним, но дважды
эти три письма, которые я храню на своих зеленых весах для писем. Я так и не смог на них ответить, и мне трудно себе это простить. Все трое умерли по-разному. Одного из трех я еще застал живым после того, как я получил его письмо (это был мой отец, он был в больнице, он рассказывал об анализах и пункциях, и своим больничным почерком он заключил: «это первое письмо, которое я написал после двух недель», «я думаю выписаться из больницы, возможно, завтра», и моя мать добавила несколько слов в этом письме: <<у него трясутся руки и он не смог красиво написать, но он напишет в другой раз…»). Другой, Габриэль Бунур, я его так больше и не увидел, но я должен был навестить его через несколько недель, по получении его письма в Лескониле (он написал длинное и чудное письмо в своей манере книжника, «одержимого бесом все откладывать на завтра», с открыткой с рыбаками для Пьера). Третий покончил жизнь самоубийством немного позже (это норвежец, о котором я тебе говорил: несколько слов на машинке, извинения за опоздание «из-за непреодолимых обстоятельств, возникших в моем положении», доклад по идеологии, затем я увидел его жену и родителей, приехавших из Норвегии, их отношения были странными, я попытался вникнуть). В момент, когда я собирался вложить это в конверт: не забудь, что все началось с желания сделать из этой картинки обложку для книги, все отштамповано в рамках, название, мое имя, имя издателя, и мелкими буквами (я хочу сказать, красными) на фаллосе Сократа. 24 августа 1979 года. Я еще попытался расшифровать кусок кожи. Все равно это провал: я только преуспел в том, чтобы транскрибировать часть того, что было напечатано по поводу основы, но мы все равно сожжем эту основу, которую я было хотел сохранить девственно чистой. Я спрашиваю себя, из чего может быть составлено то, что останется. Некоторые подумают, и зря, а может, и нет, что здесь нет ни слова истины, что этот роман я написал, чтобы убить время в твое отсутствие (а что, это не так?), чтобы провести еще немного времени с тобой, вчера, сегодня или завтра, даже для того, чтобы вымолить хоть немного твоего внимания, слезу или улыбку (и это не правда?). Тем временем нам бы отправить подорожную на распродажу и начать поднимать цены. Наиболее богатый, наиболее щедрый — или наиболее эксцентричный — увезет ее с собой для чтения в дороге или как пачку дорожных чеков или последнюю страховку, последнее причастие, которое выдается на скорую руку в аэропортах (ты знаешь, производится лихорадочный подсчет в момент загрузки, какая сумма будет причитаться родным в случае катастрофы. Я никогда этого не делал, но только из чистого суеверия). Слово «подорожная», до меня дошел его истинный смысл, — ты можешь перевести его как «любимая», — только в тот момент, когда она сказала мне, что такой текст в течение всего лета ему будет подспорьем. 24 августа 1979 года. ты знаешь, как заканчивается детективный роман: Сократ их всех убирает либо вынуждает убить друг друга, он остается в одиночестве, спецподразделения окружают это место, он все обливает бензином, в момент вспыхивает всепожирающее пламя, а за спинами полицейских напирает толпа зевак, слегка разочарованных тем, что не застали его живым или что ему не удалось выбраться, что сводится к тому же. 25 августа 1979 года. Я хотел сказать еще одно слово, kolophon. Я полагаю, но не уверен в этом, что оно возникло для обозначения у иудеев этакого металлического пальца, перста, указующего на текст торы, когда ее держат в поднятой руке. Итак, kolophon плато? Слово обозначает наиболее возвышенную точку, вершину, голову или венец, к примеру, какого-либо выступления, иногда апогей (ты достиг предела в своих велеречивых обещаниях, говорит он в Письме III). И потом в Theetete есть какой-то венец (tonkolophona), который я хотел тебе дать, это золотая цепочка (tenkrusensevan). Тем хуже, я напишу тебе перевод: «Сократ. — Еще я расскажу тебе о мертвых штилях и плоских водах и о других похожих состояниях и о том, что различные формы отдыха порождают развращение и смерть, в то время как остальное [прочее, tad'etera] обеспечивает сохранение [буквально спасение, обеспечивает спасение, sozei]? А в завершение всего я приведу очевидное доказательство того, что Гомер под своей золотой цепью не подразумевает ничего другого, кроме солнца, ясно давая понять, что, сколь долго движется небесная сфера и солнце, столь долго все имеет место быть и сохраняться как у богов, так и у смертных, но стоит им только прекратить свое движение, как будто из-за неких оков, все сущее придет в упадок, и то, что произойдет, и будет, как принято говорить, концом света (апо katopanta)». 26 августа 1979 года. Я ошеломлен, но восхищен тем, что не подумал об