в поиски, мы взяли наш пример в самой истории, куда включена диалектика, касающаяся игры в чет и нечет, которую не так давно мы использовали не без выгоды».
г) «Без сомнения, эта история по воле случая оказалась благоприятной для того, чтобы дать толчок целой серии исследований, основой которым она и послужила» (стр. 12, я подчеркиваю).
Эта история — история письма, кражи и перемещения значимого. Но то, что рассматривается на Семинаре, это исключительно содержание данной истории, то, что именуется историей, в чистом виде пересказом рассказа, внутренней повествовательной стороной повествования. Но только не самим повествованием. Интерес к инстанции значимого вплоть до буквы притягивает к этой инстанции, поскольку она, на первый взгляд, в точности представляет собой образцовое содержание, смысл, отображение вымысла По, в противовес его манере изложения, его значимому и его повествовательной форме. Таким образом, перемещение значимого проанализировано как обозначаемое, как объект, о котором рассказывалось в новелле.
В какой-то момент можно подумать, что Лакан готовится принять во внимание излагательное повествование, многоплановую структуру разыгрываемой сцены написания, весьма любопытное место, отведенное в ней рассказчику. Но это место — единожды отмеченное мельком, при аналитической расшифровке изымается, нейтрализуется, или, говоря точнее, согласно образу действий, за которым мы собираемся проследить, навязывается рассказчиком результат нейтрализующего исключения («повествование» как «комментарий»), из-за чего весь Семинар как зачарованный погружается в анализ содержания одного текста. Но при этом упускает одну сцену. Когда считает, что их две. («Таких сцен две…», стр. 12), на самом деле их — три. По меньшей мере. И когда он выделяет одну или две «триады», всегда существует дополнительный квадрат, с введением которого усложняется счет.
Каким образом производится такая нейтрализация и каковы ее результаты если не намерения?
Итак, прежде всего, считается, что позиция рассказчика и повествовательная операция способны вместиться в расшифровку «сообщения По». Некоторые основания оставляют надежду на это, в тот момент, когда представлена сама «сказка»: «Как вы знаете, речь идет о сказке, которую Бодлер перевел под названием: Украденное Письмо. На первый взгляд, здесь угадывается драма, исходя из пересказа, который сделан на ее основе и условий этого пересказа» (ibid). «Драма» — это пересказанное действие, история (рассказанная), которая как раз отображает собственно предмет Семинара. Что касается пересказа, то в тот момент, когда о нем упоминается, он тут же ужимается до некого «комментария», который «дублирует» драму, выдвигая на сцену и выставляя на обозрение, без каких-либо хитроумных манипуляций, некий воздушный элемент декора, общую прозрачность. Далее будет рассматриваться вопрос об «общем рассказчике». «Действительно, повествование дублирует драму комментария, без которого бы не было никакой возможной постановки. Скажем так, что, собственно говоря, действие остается как бы невидимым для зала, — в дополнение к тому, что диалог, преднамеренно и следуя самому замыслу драмы, будто бы лишается всякого смысла, который можно было донести до слушателя, — иначе говоря, ничто в этой драме не поддалось бы ни слуховому, ни зрительному восприятию, если бы не строго дозированное, направляемое под определенным углом освещение, если можно так выразиться, придаваемое повествованием каждой сцене с точки зрения, которую имел, играя эту сцену, один из актеров.
«Таких сцен две…» (ibid). Далее следует анализ двух треугольников, содержания «сказки» и объекта аналитической расшифровки.
После чего оставляются за ненадобностью и рассказчик, и повествование, и сама «постановка». Изначальное место рассказчика с обеих сторон повествования, специфический статус его речи — который не является нейтральным или результат нейтрализации которого не нейтрален, — его высказывания, даже его психоаналитическая позиция никогда не вызовут вопросов в дальнейшем ходе Семинара, который так и не выйдет за рамку анализа пресловутых «интерсубъективных» «триад», тех, что составляют внутреннее пространство рассказываемой истории, того, что Лакан называет «историей» или «драмой», «реальной драмой» («каждая из двух сцен реальной драмы рассказана нам в ходе изложения другого диалога», стр. 18). Все намеки на рассказчика и на сам акт повествования призваны исключить их из «реальной драмы» из обеих трехсторонних сцен, которая в таком вот усеченном виде и подвергается аналитической расшифровке сообщения. Расшифровка производится в два этапа, по мере изложения обоих диалогов, на которые подразделяется Украденное Письмо.
Этап первый. Изъятие рассказчика, не вызывающее затруднений, чему способствует сам текст По, который как будто и написан ради того только, чтобы благоприятствовать этому. Это момент того, что Лакан именует уточнением. Рассказчик именуется «общим рассказчиком», он является как бы нейтральным, однородным и прозрачным элементом рассказа. «Он не добавляет ничего», указывает Лакан. Как если бы требовалось что-либо добавлять к тексту своей роли, чтобы принять участие в самой сцене. Особенно в сцене повествования. Как если бы посредством и вопросов, и реплик, и возгласов — того, в чем выражается вмешательство так называемого общего рассказчика, в то, что Лакан выделяет как «первый диалог», — не привносилось ничего. Затем, еще даже до того, как завязывается «первый диалог», «общий рассказчик» высказывает то, чем мы заинтересуемся несколько позднее. И, наконец, рассказчик, который фигурирует на сцене, в разыгрываемой им постановке, а также в виде исполнителя постановки разыгранной текстом, более обширной, чем так называемое общее повествование. Дополнительный довод в пользу того, чтобы не считать его фигурой нейтральной и проходящей. Этому, вышедшему за рамки тексту, Семинар не уделил никакого специфического внимания: напротив, он изолировал, в качестве своего главного объекта, две трехсторонние «рассказанные» сцены, две «реальные драмы», в то же время нейтрализуя четвертый персонаж, который является так называемым общим рассказчиком, его повествовательную операцию и текст, который выводит на сцену повествование и рассказчика. Так как Украденное Письмо, в качестве собственно текста и в качестве вымысла, не начинается ни с трехсторонних драм, ни с повествования, которое выводит их на сцену, участвуя в разыгрываемой постановке определенным образом, с анализом которого мы несколько повременим. И тем более оно этим не ограничивается. Украденное Письмо выводит на сцену рассказчика и постановщика, который — поддавшись на уловку Украденного Письма — подвигнутый уловкой Украденного Письма на то, чтобы поведать «реальную драму» украденного письма и т. д. Столько доводов в пользу того, что так называемый общий рассказчик неизменно что-нибудь привносит, еще даже до первого диалога, и что он, по сути, не просто обусловливает саму возможность рассказа, но выступает в качестве актера с совершенно выдающимся статусом. Столько причин, чтобы не довольствоваться тем, о чем заявляет Лакан, в том, что я окрестил первым этапом изъятия. Если так называемый фильтр общего рассказчика не являет собой «случайную комбинацию», если он напоминает нам, что «сообщение» «представляет собой явление языкового порядка», это значит, что невозможно исключить эту четвертую позицию под видом элементарного обобщения, трехсторонних сцен, которые бы составили из этого объект, содержащийся в наименовании «реальная драма».
Этап второй. Речь идет о том, что Лакан выделяет или обрисовывает как «второй диалог», все еще пренебрегая, на этот раз в промежутке между двумя этими диалогами, достаточно пространным не диалоговым абзацем, в течение которого рассказчик повествует о вещах, которыми мы заинтересуемся позднее. В течение этого «второго диалога» произойдет переключение с регистра «уточнение» на регистр «истины», «то есть к основанию интерсубъективности». На этот раз можно надеяться на анализ специфической позиции рассказчика. И действительно, Лакан пишет:
«Таким образом, непрямое повествование высвечивает значение языка, а общий рассказчик не привносит ничего, чтобы это значение усилить, «по определению». Но функция рассказчика в диалоге проявляется совсем по-другому» (стр. 19).
Неверно: это уже было по-другому в первом диалоге, и Лакан не трактует одно и то же по-другому во втором диалоге. Он изображает рассказчика в виде некого приёмника-распределителя или медиума, единственная функция которого заключается в том, чтобы позволять Дюпэну жульничать, надувать нас, околпачивая пассивного рассказчика, проделывать свои трюки «в более чистой форме» в тот момент, когда он делает вид, что выставляет напоказ сам процесс, надувая нас таким образом, и рассказчика и нас, «самым правдивым образом».
«С другой стороны, что может быть убедительнее жеста, когда карты выкладываются на стол? Он настолько убедителен, что в какой-то момент заставляет нас поверить, что фокусник убедительным образом показал, как он и объявил ранее, механизм своего трюка, в то время, как он всего лишь обновил его в более чистой форме: и этот момент заставляет нас оценить верховенство значимого в сюжете.
«Таков образ действия Дюпэна…» (стр. 20).
Но какие основания считать, что рассказчик довольствуется пассивным слушанием или позволяет по-настоящему провести себя? Тогда кто позволит по-настоящему обмануть себя, с тех пор как рассказчик повествует о себе самом? И т. д.
К чему же побуждает такая нейтрализация рассказчика сам Семинар?
1. Рассказчик (сам раздвоившийся в рассказчика повествующего и рассказчика — объект повествования, не довольствующегося лишь изложением обоих диалогов), очевидно, не является ни самим автором (назовем его По), ни, что уже менее очевидно, писцом какого-то текста, который повествует нам или, скорее, дает высказаться самому рассказчику, который, в свою очередь, дает пищу для разговоров огромному количеству людей. Писец и переписка рукописи являются своеобразными функциями, которые невозможно спутать ни с автором и его действиями, ни с рассказчиком и его повествованием, и еще менее с таким своеобразным объектом, с этим пересказанным содержанием, пресловутой «реальной драмой», которую психоаналитик торопится признать в качестве «расшифрованного послания По». Пускай переписанное в целом — вымысел, поименованный Украденным Письмом, — будет укрыто, по всей своей поверхности, повествованием, в котором рассказчик говорит «я», — это еще не основание, чтобы спутать вымысел с повествованием. И, конечно же, еще в меньшей степени с тем или иным отрывком рассказанного, будь он даже весьма пространным и очевидным. В этом кроется некая проблема кадрирования, ограждения и установления границ, и при анализе следует весьма скрупулезно к ней подходить, если, разумеется, преследуется цель признания результатов вымысла. Лакан исключает, не обмолвившись об этом ни словом, текстовый вымысел, внутри которого он выделяет так называемое общее повествование. Операция тем более легкоосуществимая, настолько простая, что за рамки повествования не выходит ни одно слово из вымысла под заглавием Украденное Письмо. Но в этом-то и заключается вымысел. Вокруг повествования существует некая невидимая рамка, но структурно она непоколебима. С чего же она берет свое начало? с первой буквы названия? с эпиграфа Сенеки? со слов «Будучи в Париже в 18…»? Это еще более сложно, и мы еще вернемся к этому, и этой сложности уже достаточно, чтобы отметить все то, чего недопонимают в структуре текста, игнорируя эту рамку. Внутри этой рамки, нейтрализованной или натурализованной, Лакан берет повествование без каких-либо границ и производит очередное извлечение, бросая рамку на произвол судьбы. В повествовании он выделяет два диалога, которые и образуют рассказываемую историю, то есть содержание некой постановки, внутренний смысл рассказа, нечто заключенное в