Мэгги!
Я верю вам, я знаю, вы не хотели обмануть меня, вы пытались сохранить верность мне и всем нам. Я не переставал верить в это, хотя иных доказательств, кроме прямоты вашего характера, у меня не было. В ту ночь, после того как мы расстались, я перенес мучительную пытку. То, что я увидел, привело меня к мысли, что вы не свободны, что существует другой, чье присутствие имеет над вами власть, какой я никогда не имел; но все мои сомнения, убийственные сомнения, порожденные яростью и ревностью, победила жившая в моем сердце вера в вашу правдивость. Я убежден, что, как вы тогда сказали мне, вы не хотели порывать связывающие нас узы, что вы отвергли его, что вы противились этому чувству ради Люси, ради меня. Но я не видел пути, который не стал бы для вас роковым, и страх за вас не позволил мне устраниться. Я предвидел, что Гест не отступится от вас, но я верил тогда, как верю и теперь, что непреодолимое тяготение, которое влекло вас друг к другу, проистекало лишь из некоторых свойств вашей натуры и относилось к той области человеческой природы, что лежит вне нашей воли и порождает трагедии в наших судьбах. Я ощущал в вас трепетание тех струн, отсутствие которых постоянно чувствовал в нем. Но, быть может, я заблуждаюсь; быть может, я отношусь к вам как художник, который, долго и любовно вынашивая некий образ в своей душе, страшится увидеть свое творение в недостойных руках, потому что не верит, что другой сможет оценить все его значение и красоту.
В то утро я был еще так полон эгоистической страсти, что не мог решиться увидеть вас; к тому же я был совершенно разбит кошмарами бессонной ночи. Помните, когда-то я говорил вам, что, несмотря на отсутствие таланта, я не отрекусь от своего призвания, — как же мог я отречься от вас, смириться с потерей того единственного, что было даровано мне в этой жизни как обещание великой радости, которая придаст новый, божественный смысл предшествующим моим мукам, обещание обновления, которое могло бы превратить всю мою неутоленную тоску в божественное, вечно возрождающееся блаженство?
Жестокие переживания этой ночи подготовили меня к тому, что произошло еще до наступления следующей. Это не явилось для меня неожиданностью. У меня не было сомнений в том, что он убедил вас пожертвовать всем ради него, и я в равной мере не сомневался, что за этим последует известие о вашем браке. Я измерял вашу и его любовь моей любовью. Но я ошибался, Мэгги. Есть в вас что-то более сильное, чем любовь к нему.
Я не буду говорить вам, что мне пришлось перенести в течение этого времени. Но даже в тяжких душевных страданиях, в тех непереносимых муках, что претерпевает любовь, очищаясь от эгоистических желаний, одной моей любви к вам было достаточно, чтобы и без иных побуждений удержать меня от самоубийства. Я не мог омрачить тенью смерти праздник вашей радости. Я не мог покинуть мир, в котором жили вы и где я мог вам еще понадобиться; я остался верен тому обету, который когда-то вам дал, — ждать и терпеть. Мэгги, в этом письме я хотел бы убедить вас, что никакие перенесенные мной страдания не являются слишком дорогой ценой за ту новую жизнь, которая открылась мне благодаря моей любви к вам. Вы не должны испытывать горя из-за того, что причинили горе мне. Я рос с тягостным сознанием своего увечья, не надеясь быть счастливым, но, узнав вас, полюбив вас, я обрел то, что примирило — и сейчас примиряет — меня с жизнью. Вы были для моей души тем же, что музыка для слуха, краски для глаз; вы преобразили мою смутную неудовлетворенность в ясность духа, и эта новая жизнь, в которой ваши радости и горести стали значить для меня больше, чем мои собственные, превратила мой негодующий протест в то добровольное смирение, из которого рождается глубокое сочувствие к людям. Я думаю, ничто, кроме сильной и самозабвенной любви, не могло сделать жизнь мою такой полной, и она становится все полнее и полнее, вмещая в себя жизнь других; прежде мне мешало в этом никогда не покидавшее меня чувство мучительной неуверенности. Мне даже порой кажется, что то приятие жизни, которое принесла с собой любовь к вам, может стать для меня источником силы.
Вот почему, любимая, несмотря ни на что, вы были счастьем всей моей жизни. Пусть ни один упрек не обременит вашу душу. Скорее это я должен упрекать себя за то, что навязал вам свои чувства и невольно заставил вас произнести слова, которые потом обратились для вас в оковы. Вы хотели остаться верной этим словам; вы им остались верны. Я способен оценить вашу жертву, ибо хорошо помню, что испытал сам в те проведенные с вами короткие полчаса, когда верил, что вы можете полюбить меня. Мэгги, у меня нет никаких притязаний, нет ничего, кроме надежды, что вы иногда вспомните обо мне с нежностью.
До сих пор я не решался писать вам, опасаясь, что это будет похоже на попытку навязать себя, боясь повторить первоначальную ошибку. Но я знаю, вы не истолкуете моих слов превратно. Должно пройти много времени, прежде чем мы сможем увидеть друг друга: злые языки — даже если бы не было других причин — вынудили бы нас к этому. Но я не уеду. Где бы я ни был, душа моя вечно будет устремлена туда, где находитесь вы. Помните, что я неизменно ваш — ваш, без каких-либо требований, с той преданностью, которая исключает эгоистические желания.
Бог да благословит вас, моя нежная, великодушная Мэгги. И как бы несправедливо вас ни судили, знайте, что в вас никогда не усомнился тот, кто отдал вам свое сердце десять лет тому назад.
Не верьте тем, кто будет говорить, что я болен. У меня обычные головные боли — не сильнее, чем всегда. В дневное время невыносимая жара обрекает меня на неподвижность. Но у меня достаточно сил, чтобы явиться по первому вашему зову и служить вам словом и делом.
Навеки ваш
Филип Уэйкем.
Когда Мэгги, прижимая к себе письмо, в слезах опустилась на колени возле кровати, чувства, теснившие ее грудь, слились в единый приглушенный вопль, в слова, которые вырывались у нее снова и снова:
— О господи, может ли в любви быть такое счастье, которое заставило бы меня забыть о их страданиях?
Глава IV МЭГГИ И ЛЮСИ
К концу недели пастор Кен пришел к убеждению, что есть только один способ предоставить Мэгги необходимые средства к жизни в Сент-Огге. Несмотря на весь двадцатилетний опыт, приобретенный им на посту приходского священника, он был поражен упорством, с каким, вопреки очевидным фактам, продолжали злословить о Мэгги. До сих пор пастор Кен был окружен даже чрезмерным поклонением: к нему обращались за советом чаще, нежели ему того хотелось. Теперь же, когда он попробовал ради Мэгги заставить сент-оггских дам прислушаться к голосу рассудка, а их совесть — к голосу справедливости, он вдруг почувствовал себя таким же беспомощным, каким оказался бы, попытайся он повлиять на фасон их чепцов. Пастору Кену не решались противоречить, его выслушивали в молчании; но стоило ему покинуть комнату, как его прихожанки, обменявшись мнениями, склонялись к своим прежним мыслям. Поведение мисс Талливер безусловно заслуживало порицания — сам пастор Кен не отрицал этого; как же мог он тогда так неосмотрительно давать благоприятное толкование всем ее поступкам? Если даже предположить самое невероятное, а именно — что все, говорившееся о мисс Талливер, неправда, тем не менее подобные толки набрасывают на нее тень, и это должно оттолкнуть каждую женщину, заботящуюся как о своей репутации, так и о благе общества. Для того чтобы взять Мэгги за руку и сказать ей: «Я не верю в твою вину, которая никем не доказана; мои уста никогда не осудят тебя; уши мои будут глухи ко всем наветам; я такая же слабая смертная, как и ты, способная оступиться, оказаться недостаточно стойкой в своих лучших намерениях; твой удел был более суров, чем мой; искушение, ниспосланное тебе, сильнее; соединим же наши усилия, поднимемся и пойдем дальше, не оступаясь и не падая», — для того чтобы сказать все это, потребовалось бы мужество, глубокое сострадание, сознание собственной греховности и все великодушие доверия, потребовался бы ум, не питающий пристрастия к злословию, не склонный возвеличивать себя путем осуждения ближнего, — ум, который, не обольщаясь напыщенными словами, считает, что не существует в мире нравственных целей и высокой религии вне стремления к абсолютной истине и справедливости, вне любви к каждому отдельному человеку, с которым нас сталкивает жизнь.
Дамы Сент-Огга не имели привычки услаждать себя отвлеченными рассуждениями, но у них была излюбленная идея, именуемая Обществом, и она позволяла им с чистой совестью потворствовать своему эгоистическому желанию дурно думать и говорить о Мэгги Талливер и поворачиваться к ней спиной. Конечно, пастор Кен, которому в течение двух лет неумеренно поклонялись все его прихожанки, был весьма разочарован, убедившись в том, что они отстаивают взгляды, противоречащие его собственным. Но взгляды их находились в противоречии и с тем высшим Авторитетом, перед которым они благоговели всю свою жизнь. Этот Авторитет отвечал с исчерпывающей определенностью тем, кто, не желая идти избитым путем, хотел бы узнать, с чего начинаются его обязанности перед обществом. Ответ устремляет наши мысли не к заботе о конечном благе общества, а к заботе о благе каждого попавшего в беду человека.
Нельзя сказать, чтобы в Сент-Огге вовсе не было женщин с отзывчивым сердцем и совестью: вероятно, человеческая доброта была представлена там в такой же пропорции, как и в любом торговом городке того времени. Однако прежде чем нам повстречается хоть один мужчина с добрым сердцем, способный проявить мужество, нам предстоит встретить множество женщин с сердцами добрыми, но робкими, настолько робкими, что они не поверят в правильность лучших своих побуждений из боязни оказаться в меньшинстве. Мужчин в Сент-Огге нельзя было причислить к разряду мужественных. Кое-кто из них в такой мере питал пристрастие к злословию, что это могло бы придать их разговору характер женской болтовни, если бы они не