И прижав платок к глазам, миссис Талливер снова принялась плакать. Но вот она отняла платок и нетвердым еще голосом произнесла, словно не могла больше молчать:
— А ведь я тысячу раз ему говорила: „Поступай как знаешь, но только не судись“. Ну, что я еще могла сделать? Я должна была сидеть и смотреть, как пускают на ветер мое состояние и все, что должно было отойти детям? У тебя теперь нет и пенни за душой, мой мальчик… но твоя бедная мать в этом не виновата.
Протянув руку к сыну, она жалобно посмотрела на него беспомощными детскими голубыми глазами. Бедный паренек подошел к ней и поцеловал, и она прильнула к нему. В первый раз Том подумал об отце с упреком. Его врожденная склонность искать виноватого, до тех пор не распространявшаяся на отца, поскольку Том заранее считал его всегда правым, просто по той причине, что он отец Тома Талливера, теперь, после сетований матери, нашла себе новый выход, и к негодованию против Уэйкема стало примешиваться еще одно близкое к нему чувство. Возможно, отец тоже приложил руку к их разорению, к тому, чтобы люди смотрели на них сверху вниз; но никому не удастся долго смотреть сверху вниз на Тома Талливера. В нем заговорили присущие ему сила и твердость характера, вызванные к жизни с одной стороны злой досадой на тетушек, с другой — сознанием, что он должен держать себя как мужчина и позаботиться о матери.
— Не убивайся, мать, — нежно сказал он. — Я скоро начну зарабатывать, я достану себе какое-нибудь место.
— Благослови тебя господь, мой мальчик! — проговорила миссис Талливер, немного успокоившись. Затем, печально поглядев вокруг, добавила: — Я бы так не расстраивалась, если бы могла оставить себе вещи с моей меткой.
Мэгги наблюдала эту сцену со все возрастающим гневом. Скрытые упреки по адресу отца — ее отца, который лежал там, словно живой труп, развеяли нею ее жалость к матери, так горюющей об утрате скатертей и посуды; и обиду за отца еще усугубляло горькое чувство, что Том, так же как и мать, казалось, вовсе исключил ее из их общей печали. Мэгги привыкла к неодобрительному равнодушию матери, я ее это уже почти не трогало, но мысль, что Том, пусть даже внутренне, соглашается с таким отношением, заставила ее жестоко страдать. Бедняжка Мэгги не была создана для безответной любви и, если любила, хотела, чтобы ей платили тем же. Наконец, не выдержав, она разразилась взволнованной, почти исступленной речью:
— Мама, как ты можешь так говорить? Значит, для тебя важны только те вещи, на которых стоит твое имя, а те, где отцовское — нет?.. Как ты можешь думать о чем-нибудь, кроме нашего дорогого отца, когда он лежит там словно мертвый? Вдруг мы никогда больше не услышим его голоса? Том, что же ты молчишь? Почему ты разрешаешь попрекать его?
Мэгги душили гнев и обида; выбежав из комнаты, она села на свое обычное место у постели отца. При мысли, что его винят и упрекают, сердце ее устремилось к нему с еще большей любовью. Мэгги ненавидела упреки: всю жизнь ее за что-нибудь упрекали, но это лишь заставляло ее злиться. Отец всегда защищал и оправдывал ее, и память о его нежности придавала ей силы; нет такой вещи, которой бы она не сделала или не вынесла ради него.
Том был возмущен вспышкой Мэгги… Подумать только — диктует ему и матери, как себя вести. Пора бы уж ей оставить этот высокомерный, вызывающий тон. Но когда он вошел в комнату отца, зрелище, которое он там застал, так взволновало его, что совершенно изгладило все предыдущие впечатления. Мэгги почувствовала, как он потрясен, подошла к нему, обняла, и оба они забыли обо всем, кроме отца и своего общего горя.
Глава III СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ
Назавтра, в одиннадцать часов утра, дядюшки и тетушки прибыли на семейный совет. В большой гостиной затопили камин, и бедная миссис Талливер, со смутным ощущением, что происходит некое торжество, нечто вроде поминок, сняла чехлы с кисточек на шнурах от колокольчика и, отколов занавеси, расправила как следует складки. Обводя взглядом все вокруг, каждую полированную ножку стула, каждую столешницу, которые даже сама сестрица Пуллет не могла бы обвинить в недостаточном блеске, она печально качала головой.
Мистера Дина не ждали — он уехал по делам; но миссис Дин прибыла точно в назначенное время, в той красивой новой коляске с ливрейным лакеем за кучера, которая, по утверждению сент-оггских приятельниц миссис Дин, пролила такой яркий свет на некоторые черты ее характера.
Мистер Дин столь же быстро поднимался по общественной лестнице, сколь быстро мистер Талливер спускался по ней, и в доме миссис Дин додсоновское белье и посуда уже отошли на второе место, уступив другим, более дорогим предметам, купленным за последние годы. Перемена эта привела даже к временному охлаждению между миссис Дин и миссис Глегг, которая видела, что Сюзан делается такой же, „как все“, и скоро единственной носительницей истинного додсоновского духа останется она одна да еще, надо надеяться, те племянники, что поддерживают честь имени на наследственных землях далеко в нагорьях. Люди, живущие далеко от нас, естественно, имеют меньше недостатков, нежели те, кто находится на глазах, и если учесть отдаленность Эфиопии и то, как мало дела имели с ее обитателями греки, излишне спрашивать, почему Гомер называл эфиопов безгрешными. Миссис Дин прибыла первой, и как только ее проводили в большую гостиную, к ней спустилась миссис Талливер; ее миловидное лицо припухло, словно она все это время плакала. Ей не свойственно было проливать слезы по пустякам, но сейчас ведь ей угрожает опасность потерять всю свою мебель, и она чувствовала, что оставаться спокойной при создавшихся обстоятельствах было бы просто неприлично.
— Ах, сестрица, как устроен этот мир! — воскликнула она, входя в комнату. — Беда-то какая! О боже мой!
Миссис Дин, тонкогубая женщина, имела обыкновение в особо важных случаях изрекать сентенции, которые затем повторяла слово в слово мужу, для того чтобы он подтвердил, насколько она права.
— Да, сестрица, — ответила она, обдумывая каждое слово, — мир изменчив, и мы не знаем сегодня, что с нами будет завтра. Но мы должны быть готовы ко всему и, если нам ниспослано несчастье, не забывать, что все имеет свою причину. Мне очень жаль тебя, как сестру, и когда доктор пропишет мистеру Талливёру желе, я надеюсь, ты сообщишь мне об этом, я охотно пришлю вам баночку. Пока мистер Талливер болен, за ним должен быть самый лучший уход.
— Спасибо, Сюзан, — едва слышно проговорила миссис Талливер, пожав своей пухлой рукой худую руку сестры. — Пока о желе еще не было речи. — Затем, помолчав, добавила: — А наверху у меня есть дюжина граненых вазочек… Никогда уж мне больше не класть в них желе.
При этих словах в голосе ее послышалось волнение, но стук колес отвлек ее мысли в другую сторону. Прибыли мистер и миссис Глегг и почти сразу следом за ними мистер и миссис Пуллет.
Миссис Пуллет вошла со слезами, которые считала наилучшим способом выразить без долгих разговоров свои взгляды на жизнь вообще и на данный случай в частности.
На миссис Глегг была самая растрепанная из всех ее накладок и платье, которое, судя по залежавшимся складкам, только недавно было извлечено на свет божий после погребения в сундуке: костюм, выбранный с высокоморальной целью — внушить Бесси и ее детям должное смирение.
— Миссис Глегг, не хотите ли сесть у камина? — спросил ее муж, опасаясь занять удобное место, не предложив его прежде жене.
— Вы видите, что я уже сижу, мистер Глегг, — ответила эта превосходная женщина, — можете сами поджариваться, коли вам угодно.
— Ну-с, — не вступая с нею в спор, спросил мистер Глегг, усаживаясь, — а как дела наверху, у бедняги Талливера?
— Доктор Тэрнбул считает, что ему сегодня лучше, — сказала миссис Талливер. — Он больше обращает внимания на то, что делается вокруг, и заговорил со мной, но он так и не узнал Тома… Смотрит на бедного мальчика словно на чужого, хотя и вспоминал, как Том катался на пони. Доктор говорит — у него в памяти осталось только то, что было много лет назад, и он не узнает Тома, потому что думает о нем как о маленьком мальчике. О боже, боже!
— Верно, это вода кинулась ему в голову, — сказала тетушка Пуллет, отходя от зеркала, перед которым с меланхолическим видом поправляла чепец. — Хорошо, если он вообще встанет с постели. Да если и встанет, то может впасть в детство, как бедняжка мистер Кар. Его три года кормили с ложечки, словно младенца. И он не мог шевельнуть ни одним пальцем. Но зато у него было кресло-каталка и человек, который его возил, а у тебя, Бесси, этого, боюсь, не будет.
— Сестра Пуллет, — грозно произнесла миссис Глегг, — ежели я не ошибаюсь, мы собрались сегодня, чтобы решить, что делать, когда такой позор пал на нашу семью, а не для разговоров о людях, которые нам сбоку припека. Мистер Кар нам не родственник и, насколько я знаю, даже не свойственник.
— Сестрица Глегг, — плачущим голосом сказала миссис Пуллет, снова натягивая перчатки и в волнении поглаживая пальцы, — если ты хочешь сказать что плохое о мистере Каре, будь добра, не говори этого при мне. Я-то знаю, каким он был, — со вздохом добавила она, — он страдал такой одышкой, что его было слышно за две комнаты.
— Софи. — с возмущением заявила миссис Глегг, — ты столько говоришь о чужих хворостях, что это становится просто неприличным. Но я опять повторяю — я приехала сюда не для того, чтобы обсуждать наших знакомых, с одышкой они или без одышки. Мы, кажется, собрались здесь для того, чтобы обсудить промеж себя, как спасти сестру и ее детей от работного дома, а ежели не так — я уезжаю. Я думаю, порознь тут ничего не сделаешь. Не ожидаете же вы, что я все взвалю на свои плечи…
— Но, Джейн, — сказала миссис Пуллет, — я не вижу, чтобы ты так уж спешила что-нибудь сделать. Насколько я знаю, после того как стало известно, что в доме судебный пристав, ты приехала сюда в первый раз, а я была здесь вчера и осмотрела все белье и посуду и сказала Бесси, что выкуплю скатерти