Господи, но тогда, значит, видимый мною Остров не находится в воскресенье, потому что если в воскресенье туда высадился старик, я должен бы этого старика мочь сейчас видеть!
Нет, я путаю все. Остров, видимый мной, лежит в сегодняшнем дне. Невозможно, чтобы я созерцал прошлое, как сквозь магический шар. Это только там, на Острове, только для Острова самого, все еще длится вчерашний день. Но если для меня виден Остров сегодняшний, должен быть виден и старик, который в островном вчера уже присутствует и сейчас снова проживает воскресный день… Как бы то ни было, высадись старик вчера, высадись сегодня, но должен же оставаться на песке вспоротый колокол! Однако колокола не видно. Может, старик затащил колокол в рощицу? Когда он это мог сделать? Вчера. Так, поразмыслим еще раз. Предположим, что видимый мною берег Острова обретается в воскресенье. Если я подожду до завтра, значит, я увижу появление старика в понедельник…
Мы могли бы сделать вывод, что Роберт окончательно лишился рассудка, и не без причин: с которой стороны он ни считал, концы с концами не увязывались. Парадоксы времени способны сводить с ума и нас. Поэтому было нормально, что Роберт не в состоянии был уяснить, что ему делать. Тогда он ограничился тем, что любой и каждый, кто оказался в роли жертвы собственной надежды, сделал бы. Прежде чем схватиться отчаянием, он решил подождать наступающего дня.
Как он ждал, нелегко восстановить. Шагал взад и вперед по мостику. Не притрагивался к еде. Разговаривал с собой, с фатером Каспаром и со звездами и, скорее всего, часто обращался за помощью к крепкой водке из бочонка. В любом случае, мы находим Роберта на палубе на следующее утро, в то время как ночь бледнеет и окрашиваются небеса, а немногим позднее того подымается солнце, и он все более напряжен по мере того, как часы протекают, вот он уже в неистовстве между одиннадцатью и полуднем, вот он вне себя в промежутке от полудня до заката, вот, наконец, сдается перед неопровержимостью – и на этот раз без всякой тени сомнений. Вчера, несомненно вчера, фатер Каспар спустился под толщу вод южного океана, и ни вчера ни сегодня он не выходил оттуда. А поскольку вся диковинность антиподного меридиана состоит в перепрыгивании со вчера на сегодня, никак не со вчера на послезавтра или с завтра на запозавчера, не подлежало сомнению, что из моря фатер Каспар не выберется уже никогда.
Имелась математическая, более того, космографическая и астрономическая уверенность, что бедный друг его погиб. И не имелось понятия, где находится тело. В неопределенном месте внизу. Может быть, существовали неистовые течения под водою, и тело унеслось ими в открытый океан. Или же нет, мог существовать под «Дафной» обрыв или колодец, туда провалился колокол и иезуит был погребен под ним, истрачивая свое немногое дыхание, все сильнее насыщавшееся мокротою, на стоны о помощи.
Может, желая спастись, он взрезал путы и колокол, временно сохранявший воздух, сделал скачок в вышину, но металлические ковы укротили импульс и освободившемуся пришлось зависнуть в толщине вод, неизвестно в котором месте. Фатер Каспар хотел скинуть сапоги, но не умел совладать с замками. И теперь внутри расщелины, пронизывающей скалу насквозь, безжизненное тело бултыхается, как водоросль.
И покуда Роберт так думал, солнце вторника переместилось уже куда – то за его плечи и час гибели фатера Каспара становился все более и более далеким.
Закат лил желтуху на небо за мрачною зеленью Острова, вода была цвета Стикса. Роберт понял, что натура сокрушается с ним вместе, и как бывает с теми, кто лишился дорогого человека, постепенно начал плакать не о его несчастии, а о собственном, и о собственном вновь обретенном одиночестве.
Только несколько дней Роберт был от одиночества избавлен, фатер Каспар превратился ему и в друга и в отца и в брата и стал его семьей и родиной. Отныне Роберту предстояло снова быть отрешенцем и отшельником. И отныне навсегда.
И все – таки среди уныния новая иллюзия обретала форму. Он был уверен отныне, что единственно, куда ему можно выйти из заключения, это не в Пространство, а во Время.
Теперь уж точно он должен был научиться плавать и достичь того Острова. Не затем, чтобы найти останки отца Каспара, затерянные в складках минувшего, а чтоб предотвратить чудовищное наступление собственного завтра.
26. ТЕАТР ЭМБЛЕМ [34]
Три дня Роберт не отлипал от запасного телескопа, сетуя, что первый, мощнее, привелся в негодность. Он наблюдал за береговой рощей. Ждал: взлетит Апельсинная Голубица.
На третий день, содрогнувшись, сказал себе, что утрачен единственный товарищ, сам он пропадает на этих далеких долготах, однако ждет утехи от пернатого, которое пропорхнуло, вероятно, только в бреднях утопшего иезуита!
Он решил переосвидетельствовать свою твердыню, чтоб понять, сколько времени продержится на борту. Куры продолжали класть яйца, вывелись цыплята. Что до собранных растений, выжили немногие, большая часть пересохла, их следовало отдать птицам. Воды имелись считанные бочонки, правда, в ближайшие дожди он рассчитывал пополнить запас. И, наконец, улов обещал быть регулярным.
Потом пришла мысль о том, что не имея зеленой пищи, он умрет от цинги. В оранжерее что – то зеленело, однако для полива требовались осадки. В период засухи, разве расходовать питьевой запас. А если грозы и бури зарядят на долгое время, питье накопится, но невозможным сделается рыболовство.
Дабы утихомирить печали, Роберт зачастил в залу с органом, от Каспара он научился пускать машину и без конца слушал «Дафну», менять валики не умел. Но его не утомляла мелодия, он отождествил корабль «Дафну» с естеством любимой женщины. Не Дафной ли звали ту, что претворилась в лавр, в древесный ствол, и не из стволов ли выстроен корабль? Значит, мелодия пела о Лилее. Как видим, цепь ассоциаций не блистала логичностью – но такие уж были ассоциации у Роберта.
Он корил себя, что из – за встречи с Каспаром отвлекся, схватился механическим соблазном и не блюл любовный обет. Единственная музыка, к которой он не знал слов, если слова, конечно, вообще имелись, стала молитвой, и он заповедал себе ежеденно исполнять ее на машине. «Дафна», воспроизводимая водой и ветром в тайницах «Дафны»: парабола пресуществления Дафны в мифе. Каждый вечер, созерцая небо, он тихонько напевал. Это было как литания. Потом возвращался в жилище и писал Лилее.
Работая, он задумывался о том, что предыдущую неделю провел на воздухе и в дневные часы, а теперь опять вдался в полутемь, в обычные для него условия не только житья на «Дафне» до появления Каспара, но всего десятилетия, прошедшего с казальского удара.
Правда, не верится, чтобы Роберт просуществовал все эти годы, как пытается показать, в ночном режиме. Что не злоупотреблял солнцепеком – вероятно; но за Лилеей он ходил в дневное время. Полагаю, недомогание сопрягалось больше с мрачным духом, нежели с глазным расстройством. Роберту свет мешал лишь при печали, а развлекаясь чем – то приятным, он не обращал вниманья на свет.
Независимо от того, что было тогда и прежде, в первый вечер он впервые философствовал о прелести тени. Пиша и подымая орудие, чтобы макнуть в чернила, он видел свет: то золотой ореол на листе, то восковую и прозрачную зыбь кругом контура пальцев. Свет будто прятался в кисть руки и выглядывал только с краю. Все обворачивалось сокровенною капуцинскою рясой, нежным ореховым свечением, которое трогало тень и умирало в тени.
Впериваясь в огонек свечи, Роберт угадывал там два жара: красный, прогрызавший поглощаемый воск, и второй, этот второй дыбился ослепительно – бело, исходил будто паром, удаляясь от собственного корня незабудкового цвета. Так, говорил Роберт, и моя любовь, питаясь отживающим организмом, приращивает плоть к небесному прообразу любимой.
Намереваясь отпраздновать после несколькодневного дезертирства свое возвращение в сумрак, он отправился на шканцы в то время как тени распространялись повсеместно, покрывая корабль, море, Остров, где теперь было заметно только скорое потемнение холмов. По деревенской привычке он попробовал разглядеть на берегу, есть ли там светляки, одушевленные крылатые искры, брызжущие в темных кустах. Светляков Роберт не обнаружил и поразмыслил о наоборотности антиподов, у которых, возможно, светляки делают свою работу в сияющий полдень.
Потом он разлегся на баке и запрокинул лицо под луну, предоставляя, чтоб его убаюкивало качанье мостков, в то время как с Острова докатывался плеск отлива, смешанный со стрекотаньем сверчков, то есть их аналогов здешнего полушарья.
Он раздумывал: краса дня напоминает красоту блондинки, между тем как краса ночи – черная прелестница. Смаковал противоречивость томления по светлой деве в самой густоте ночной черни. Вспоминал косы цвета урожая, затмевавшие другие источники света у Артеники, и делал вывод: луна тем хороша, что отражает своим мерцаньем лучи отсутствующего солнца. Пообещал себе использовать новообретенные дни, чтобы искать в бликах на океанской глади отсветы злата волос и голубизны глаз любимой.
Упивался красотами ночи, когда мнится, будто все отдыхает, и звезды движутся медлительнее, чем солнце, и кажется, что ты единственный в мире отдаешься мечтанью.
Ночью он почти дал слово, что обоснуется на корабле остаток жизни. Но, взирая на небеса, заметил стайку звезд, которые неожиданно объединились в голубиный абрис, с растопыренными крыльями и с масличною веточкой во рту. Вообще – то бесспорно, что на небе южного полушарья, неподалеку от созвездия Большого Пса, уже за сорок лет до того было открыто созвездие Голубя. Но я не слишком убежден, что Роберт с того места, где находился, в то время суток и в тот сезон года мог наблюдать именно это сочетание. Как бы то ни было, те, кто разглядел на небе птичку (как Иоганн Бауэр в «Uranometria Nova», или позднее как Коронелли в своей «Книге полушарий»), демонстрируют фантазию почище Робертовой. Я бы сказал, что любое расположение звезд в эту пору могло сложиться в глазах Роберта голубем, горлинкой, воркуном, сизарем, турманом, трубачом, клинтухом; хотя утром он усомнился в истинности ее существованья, но Апельсинная Летунья засела у него в голове как гвоздь, или, увидим мы позднее, как чистого золота булавка.
Действительно, попробуем дознаться, почему с первого полуслова иезуита среди всех прочих див, которыми мог очаровать Роберта Остров, именно порхающая Багряница оказалась на первом плане.
Мы увидим, сообразно тому, как станем исследовать повесть, что в воображении Роберта (которое от одиночества ото дня ко дню распалялось и распалялось) голубка, едва намечавшаяся в рассказе, приобретала тем большую реальность, чем менее реальна