их со сворки всех зараз. Скрипу снастей вторили стоны моряков, море лило блевотину на них, а они в море, некоторые волны обертывали их саваном и казалось, будто закатывают их в ледяной саркофаг, а около гробницы молнии стояли неподвижными погребальными свечами.
Буря сперва наталкивала тучи на тучи, воды на воды, ветры на ветры. Но очень скоро море вышло из предписанных ему берегов и стало расти, набухая, кверху к небу, низвергался губительный дождь, вода перемешивалась с воздухом, птица оказывалась на плаву, рыба в полете. Это была уже не битва природы с мореходством, а сражение стихий между собой. Не оставалось такого атома в воздухе, который бы не превратился в градобитье. Нептун вздымался, чтоб затушить молнии в руках у Юпитера, дабы отбить у него охоту жечь человеческий род, который Нептуну хотелось потопить. Море выкапывало могилу в собственном лоне, дабы похитить тела у суши, и видя, как судно без руля и ветрил несется на утес, внезапной оплеухой отметывало его в противоположный край.
Корабль закапывался то кормой, то носом, и каждый раз летел, казалось, с верха колокольни. Корма уходила в море вместе с балконом, а что до носа, водой покрывался и бушприт. Андрапод, пробуя вытравить парус, был смыт со шкаторины и, уносимый в море, захлестнул веревкой Борида, цеплявшегося за какой – то леер, и тому оторвало голову. Корабль отказался подчиняться кормчему Ордонию. Сильным ветром снесло грот – стеньгу. Сафар стал убирать паруса, понукаемый Феррантом, изрыгавшим богохульства, но не успел он поставить первый гик, как корабль сам пошел на траверс и получил прямо в борт три волны такой страшной силы, что Сафара выкинуло за противоположный ширстрек прямо в пучину. Затем сломалась и упала в океан грот – мачта, развалив палубу и пробив череп Аспранду. И наконец, был разнесен в мелкую щепу руль, а также простился с жизнью Ордоний, неудачливый рулевой этой команды. Теперь беспомощное дерево, без экипажа, покидалось последними крысами, выпрыгивающими за борт, в ту воду, от которой они рассчитывали спастись.
Представляется невозможным, чтобы Феррант в таком тарараме стал думать о Лилее, поскольку от него мы ждем только заботы о собственной особе. Не знаю, сознательно ли Роберт захотел нарушить законы правдоподобия, но чтобы подать спасение той, которой он препоручил свое сердце, он позволил иметь сердце даже и Ферранту, хотя бы на несколько минут.
Итак, Феррант выволакивает Лилею на мостик, и что он делает? Опыт подсказывал Роберту, что он должен привязать ее к доске и пустить на волю моря и надеяться, что даже неистовство пучин смилосердуется над подобной красотой.
После того и Феррант ухватывается за кусок древесины и накручивает на него шкот, чтобы обвить вокруг себя. Но в этот миг на мостик, Бог весть как освободившийся от своей голгофы, со все еще скованными руками, более мертвый нежели живой на вид, но с очами ободряемыми ненавистью, выкарабкивается Бискара.
Бискара, который весь их путь промаялся, точно пес на «Амариллиде», в пытке на своей дыбе, каждый день ему бередили рану, которую потом чуть – чуть лечили. Бискара, который день за днем лелеял единственную надежду: выместить все на Ферранте.
Deus ex machina, Бискара неожиданно выныривает за Феррантом, уже поставившим ногу на транец, воздымает руки и опускает, используя оковы как удавку, руки на плечи Ферранта, и охватывает ему цепью горло с воплем: «Пропадай, пропадай в аду со мною», видно, и почти слышно, как ломаются позвонки шеи, лезет язык из богохульных уст и на них останавливается проклятье. А потом тело казненного своим весом стягивает повисшего на плечах, как мантия, карателя, еще живого, и тот победоносно встречает воинственные волны, он, получивший наконец в сердце мир.
Роберт представить себе не мог, что должна была чувствовать Лилея при виде этого, и понадеялся, что она не видела ничего. Поскольку он не помнил, что происходило с ним с минуты, как его закруговертило в воронку, ему не удавалось придумать, и что должно было происходить с ней.
По существу, он так увлекся организацией законного наказания Ферранта на том свете, что предпочел следить за его загробным уделом и пока что оставить Лилею в бурлении шторма.
Безжизненный труп Ферранта был выброшен на пустынный брег. Море стояло спокойно как вода в стакане, на берегу не виделось никакого прибоя. Все было подернуто легкою дымкой, как бывает, когда солнце уже закатилось, но ночь еще не полностью овладела пейзажем.
Где кончался пляж, там не было кустов или деревьев, а сразу начиналась голокаменная равнина, где даже то, что на расстоянии выглядело кладбищенскими кипарисами, вблизи оказывалось памятниками из свинца. На горизонте в стороне заката вырисовывалась темная гряда гор с огоньками по склонам, что тоже было сходно на вид с могильными лампадками. Над этим массивом коченели длинные облака цвета потухших углей, твердые и плотные, напоминающие контуры на некоторых картинах, которые, если приглядеться к ним искоса и приспособить глаз, оказываются закамуфлированными черепами. Меж облаками и горой проглядывало желтоватого оттенка небо. Можно было бы сказать, что это самый крайний воздух, куда еще отбрасывает свет умирающее солнце, если бы не присутствовало ощущение, что последняя судорога захода никогда не имела начала и скончания тоже не будет иметь.
Там, где равнина приобретала покатость, Феррант углядел небольшую группу людей и побрел им навстречу.
Эти люди, во всяком случае человекоподобные создания, выглядели таковыми издали, но когда Феррант подошел к ним ближе, он увидел, что их тела побывали или, может, готовились побывать на столе анатомического театра. Так рассудил Роберт, припоминая, как был приведен однажды в подобную залу, где лекари в темных одеждах, краснощекие, с рубиновыми прожилками на носах и щеках, напоминая заплечных мастеров, грудились подле трупа, занятые выведением вовне того, что природа спрятывает вовнутрь, чтобы выведывать у мертвых тайны устройства тех, кто живет. Лекаря сволакивали кожу, надрезывали мясо, вывертывали кости, распутывали нервы, вытаскивали мускулы, разбирали органы чувств, растягивали перепоны, раскладывали хрящи, разматывали потроха. Отделивши мышцы, вынув жилы, оголив костный мозг, они показывали обступившим орудное обустройство. Вот, говорили они, здесь уваривается пища, здесь проходит кровеоборот, здесь питание усваивается, там вырабатывается гумор, а отсюда вылетает дух. И кто – то поблизости от Роберта проговорил полушепотом, что после нашей земной кончины не что иное проделает с нами естество.
Однако Бог – Анатомист пожелал выделать по – другому тех обитателей острова, которых Феррант мог теперь разглядеть получше.
Первый был освежеван, с натянутыми связками, с покорно опущенными руками, и в страдании он возносил лицо к небу, задирая череп и скулы. У второго была спущена кожа с кистей и крепилась на подушечках пальцев, на ногах была подвернута около колен, образуя сапоги из морщухи. У третьего кожа и лопасти мышц были так распахнуты, что вся его фигура, и в особенности лицо, напоминала раскрытую книгу. Как будто этому телу взманилось показать и кожу, и мясо, и мослы, трикрат живо и трикрат бренно, однако лохмотья плоти оказались мотыльковыми крыльями, и если бы на острове был ветер, они бы трепетали. Но ветра не существовало, и крылья никли в бездвижности и вяло тащились за шевелениями этого надорванного существа.
Неподалеку какой – то костяк оперся на заступ, которым, видимо, копал себе могилу, пустые глаза пучатся в небо, выскаливаются дуги зубов, левая рука умоляюще протянута. Другой скелет, круто скрюченный, показался со спины ссутуленными лопатками, он куда – то брел, припрыгивая, закрыв костлявой кистью склоненное лицо. Третий остов, тоже видевшийся с тыла: на облезлом черепе сохранились какие – то космы, съехавший набекрень колпак. Но странная у колпака опушка, белой и розовой кожи, будто изнанка раковины. Это вывернутая кожа, подрезанная от загривка и завернутая на скальп.
Были в толпе такие, с которых содрано почти все, они подобны статуям из ганглий; с обезглавленных шейных стволов свешиваются беложилия, которые некогда тянулись в мозги. Стегна выплетены из лоз.
У тех, что с распоротыми брюшинами, желейно дрожат брыжейки шафранового колера, как будто безудержные обжоры налакомились непроваренной требухой. Там, где был некогда уд, нечто облупленное до тонины нитки колышется рядом с иссушенной мошной.
Феррант глядел. Черно – алые трубчатые тяжи, передвижная лаборатория алхимика: в сосудиках и канальцах брызжет сукровная пасока, кровь безжизненной мошкары, выгоревшей в бессветном брезге несуществующего солнца.
Они стояли в великой прискорбной тиши. По некоторым можно было проследить знаки медлительной перемены: изваяния из мяса преображались в изваяния из жил.
Последний из всех, ободранный наподобие Варфоломея, высоко поднимал на деснице свою кровоточащую кожу, дряблую, как изношенный плащ. Можно было еще разобрать черты лица, хотя на месте глаз и ноздрей были отверстия, на месте рта каверна, и вся физиономия походила на последнюю отливку восковой маски, перегретую и оттого расплывшуюся.
И этот человек (верней, беззубый и обезгубленный рот его снятой кожи) обратился к Ферранту и держал такую речь.
«Дурно пожаловать, – сказал он, – в это Владение Смерти, которое зовется Везальским островом. В твое время и с тобой повторится, что с нами сейчас, но не надейся, будто в здешней юдоли разложение пойдет с такою же быстротой, как в простом могильнике. Сообразно тяготе приговора, каждый из нас дойдет до условной степени распада, как будто отведает небытия, и каждому из нас небытие представится наивысшим счастьем. О какое упоение, если бы наши мозги при касании порошились, если б грудные черева лопались при вдохе, покровы разлезались, мякоть мягчилась, жир растекался ручьем! Но нет! Такими, как видишь, мы стали нечувствительно, в исходе длительного томления, и каждое наше волоконце распадается долгие тысячи тысяч тысяч годов. Никто не ведает, до какого предела суждено каждому разложиться; те, которых ты видишь невдалеке, дошедшие до костья, мнят, будто вскорости смерть ими овладеет, но вероятно, минуют столетия, прежде нежели их жданное сбудется. Другие, подобно мне, пребывают в таком обличий не знаю с которого срока, потому что здесь в неотвратимой ночи мы утрачиваем временной счет. И все – таки надеюсь, что мне даруется, пусть медленное, уничтожение. Каждый из нас вожделеет распаданья, которое точно не будет окончательным, но каждый надеется, что Вечность для нас еще не начиналась, и опасается, что Вечность началась в миг давнего прихода на эту землю. Быв в живых, мы полагали, что ад – долина безнадежности. Так нам говорили. Но нет, и горе мне! Ибо ад – место надежды, из – за этого каждый новый день ужаснее предыдущего, потому что неизбывное