внедрили эти новые информационные средства, и те пожилые социологи и семиологи, которые их консультировали, предсказали в точности, как будет создаваться новый электронный язык, какие формулы он будет использовать. Билл Гейтс [567]поначалу принадлежал к поколению молодых, но сейчас это вполне зрелый господин, который предписывает молодежи тот язык, на котором молодежь должна говорить. Да и когда он был молод, он не выдумал ничего революционного — только внедрил перспективную коммерческую программу, адресованную в равной мере и детям и отцам.
Принято думать, что многие молодые люди, не дозрев до фазы выхода из лона семьи, удаляются и от общества и ищут альтернативного бытия в наркотиках. Но дорогу в наркотический рай — ее тоже проложили те, кто сейчас отцы, даже, вернее, отцы отцов (вспомним курильщиков опия в сочинениях XIX века). Новые поколения наркоманов получают путевку в жизнь от вполне взрослого «интернационала наркодилеров».
На это можно было бы сказать: не в том дело, что отсутствует замещение моделей, — просто замещение проходит ускоренным порядком. Но я отвечу: это возражение мало что может изменить. Если поначалу какая-нибудь молодежная хреновина (кроссовки «Найки», серьга в ухе) и оскорбляет эстетический вкус поколения отцов, она столь незамедлительно внедряется в сознание, благодаря информационной бомбардировке, что почти сразу же становится приемлемой и принятой даже пожилыми членами общества — с тем риском, даже, что это молодые станут фыркать пожилым в ответ: это давно не котируется!
И как угнаться за передачей этих эстафет. В масштабах всей планеты формируется общий результат — всеохватный политеизм, синкретичное одновременное присутствие любых ценностей.
Принадлежал ли «нью-эйдж» какому-то определенному поколению? «Нью-эйдж» — это компот из всей эзотерики, скопившейся за тысячи лет. Можно предположить, что речь идет о переоткрытии спасаемого от забытья материала. Как водится, вытаскивали его на свет божий из тьмы веков бунтующие молодые. Но сразу же как только они его вытащили, вся куча образов, звуков и представлений, характерная для «нью-эйдж», оказалась растиражирована через бесчисленные фирмы звукозаписи, издательства, киностудии, их филиалы, их дочерние фирмы, через религиозные кружки, и занимались этим гомерическим тиражированием вовсе не молодые, а прожженные старые циники из масс-медийного бизнеса. Старичье повсюду: если юноше придет в голову двинуть на Восток за духовными ценностями, там он окажется в полурабстве у дряхлого гуру со многими любовницами и многими «кадиллаками».
То, что нам кажется крайними знаками молодежного стиля: булавка в языке и фиолетовые волосы — ныне уже не оперение немногих избранных, а общераспространенная модель. Ее навязали всем и каждому центры мировой моды, управляемые геронто-кратами. Недолго осталось ждать, СМИ через некоторое время навяжут эту моду и родителям. Если, конечно, вдруг и старые и малые спонтанно не передумают втыкать в язык булавки, сообразив, что с булавками неудобно лизать мороженое.
Зачем же, коли так, отцам отныне пожирать потомство, зачем потомству убивать отцов? О, возникает риск для всех, без наималейшей чьей бы то ни было вины, что непрерывные инновации, бесконфликтно принимаемые всеми, приведут одних карликов на плечи к другим карликам.
Ладно. Нечего причитать. Будь сейчас традиционная эпоха, меня не пригласили бы читать заключительный доклад на «Миланезиане». Самое большее — посадили бы как почетного пенсионера в президиум. Я начал выступать с заключительными речами на подобных праздниках, когда мне было тридцать лет. Но, к сожалению, даже будь организаторами этой «Миланезианы» двадцатилетние, все равно они позвали бы Салмана Рушди и Терренса Малика [568].
Ладно. Мы вступили в новую эру. Закат идеологий. Стушевываются традиционные различия между левыми и правыми, прогрессистами и консерваторами, окончательно утратили остроту любые конфликты поколений. Однако с точки зрения биологии: хорошо ли, что восстание детей — лишь формальное повторение бунтарского поведения, обкатанного в прошлом отцами? Правильно ли, что отцы не пожирают детей, а добровольно отдаривают им не нужные самим и никому не нужные, раскрашенные в яркие цвета жизненные пространства? Когда кризис распространяется на самый принцип отцеубийства, mala tempora currunt [569].
В то же время, как известно, наихудшие диагносты любых времен — сами современники. Мои гиганты объяснили мне, что в переходные эпохи исчезают ориентиры и представление о будущем, не удается разглядеть хитро скрытое Основание и разгадать все сюрпризы Zeitgeist’a [570]. Может, здоровые идеалы отцеубийства возвратятся к нам в несколько ином виде и у новых поколений все наладится: клонированные дети яростно забунтуют и против юридических отцов, и против доноров спермы.
Верю: из потемок уже бредут незнакомые гиганты, готовые плотно сесть нам с вами, карликам, на плечи.
О плюсах и минусах смерти [571]
Вероятно, этот философский сюжет родился из размышления о начале — об arche [572], как мы помним по досократикам, но в равной степени вероятно, что размышление это возникло из констатации, что все вещи имеют, кроме начала, еще и конец.
С другой стороны, самый известный силлогизм на свете — это: «Все люди смертны, Сократ человек, следовательно, Сократ смертен». Что смертен и Сократ — это вывод, находимый посредством логики, но вот что все на свете люди смертны — это посылка до того непреложная, что ее не подвергает сомнению никто. В ходе людской истории было много истин, сперва сомнения не вызывавших (что солнце обращается вокруг земли, что бывает самозарождение жизни, что существует философский камень). Однако все эти истины были пересмотрены и их перестали считать несомненными. Но истину о смертности всех на свете людей никто не трогал. Самое большее — сделали исключение для одного, который, может быть, воскрес. Но и чтоб воскреснуть, он должен был прежде умереть.
Поэтому всякий, кто философствует, принимает смерть как нормальную развязку для всех людей, и не стоило дожидаться Хайдеггера, чтобы понять, что всякий (как минимум всякий, кто думает) живет для смерти. Я сказал «всякий, кто думает» — то есть тот, кто думает-философствует, потому что я знаю многих людей, даже интеллигентных, которые, стоит упомянуть при них смерть (чужую), трижды перекрестятся, трижды поплюют и сделают пальцами рога. Философы же — нет, им известно, что смерть плевками не ликвидируешь, и они проводят жизнь во многих работах, ожидая своего часа. Безмятежно дожидается конца и тот, кто верует в загробную жизнь, и тот, кто думает, будто в определенный момент, согласно учению Эпикура, настанет смерть, но нам не следует волноваться — нас-то уже при этом не будет.
Безусловно, любой человек, не исключая и философов, предпочел бы прийти к финалу не страдая, потому что боль отвратительна живой натуре. Кто-то хотел бы внезапно переступить через черту, не зная о ней, другие предпочли бы медленное осознанное приближение к крайнему пределу. Третьи мечтали бы сами определить срок, когда. Но все это психологические тонкости. Основная проблема — неминуемость смерти и необходимость понять, как же приготовиться к ней. Подготовок существует много. Я предпочитаю из всех них одну, которую сам разработал. Поэтому процитирую себя сам и повторю куски из текста, написанного мной несколько лет назад, как бы шутливо, но на самом деле с полнейшей серьезностью.
Безмятежный уход [573]
Малооригинальное утверждение: одна из главных проблем для человека — проблема встречи со смертью. По-видимому, этот вопрос острее для неверующих (им предстоит принять то Ничто, которое ждет за порогом), но статистика утверждает, что и многих верующих людей этот переход изрядно беспокоит, хотя они и полагают, что после смерти есть следующая жизнь. Тем не менее для них жизнь по сю сторону порога настолько приятна, что расставаться с нею не хочется. Они готовятся, конечно, присоединиться к сонму ангелов, но как-то с этим не торопятся.
Разумеется, вопрос стоит о том, как уяснить перспективу смерти или даже только попросту уяснить, что все люди так или иначе смертны. Это нетрудно, пока это касается Сократа, но нелегко, когда начинает касаться нас. Самым трудным моментом будет тот, когда мы четко поймем, что вот сейчас мы еще существуем, а через миг — перестанем существовать.
Вдумчивый юноша (назовем его Критоном) поставил передо мной вопрос в такой форме: «Учитель, как лучше всего подойти к смерти?» Я отвечал, что лучший способ подойти к смерти — уверить себя в том, что вокруг одни дураки.
Критон был удивлен, и я дал ему разъяснения. Видишь ли, сказал я Критону, невозможно принять перспективу разлуки с жизнью, даже если ты верующий. Все равно, если тебе кажется, будто в то время, пока ты тут переходишь в мир иной, повсюду красавицы и красавцы отплясывают в дискотеках, высокоумные ученые проникают в нераскрытые тайны творения, неподкупные мужи совершенствуют государственную власть, органы прессы и телевидения детально отражают значительные факты, промышленники стараются, чтобы их фабрики и заводы не портили окружающую среду, работают над внедрением в природу питьевых ручейков, лесистых холмов, над расчищением неба и пополнением озона, с тем чтобы пенящиеся облака снова начали испускать на дубравы свои благовонные росы, — думать о том, что столько всего хорошего происходит, а тебе почему-то предстоит сматываться, — думать об этом совершенно невыносимо.
Однако можно и повернуть это дело иначе, и когда станет ясно, что пора проходить на посадку, имеет смысл убедить себя, что из шести миллиардов человеческих особей ровно шесть миллиардов — бестолочи, и все отплясывающие в дискотеках — козлы, и все ученые, лезущие в тайны мироздания, — дуболомы, и все политики, которые предлагают путь к спасению от болезней человечества, — придурки, а те, кто марает сотни и сотни страниц бумаги, пересказывая никому не интересные сплетни, — это зловредные идиоты, также как и гады-фабриканты, отравляющие атмосферу. Разве не радость, не счастье, не чистое удовлетворение — двинуть подальше из этого заповедника слабоумных?
Критон тогда вопросил: «Учитель, когда же мне начинать все это думать?» Я ответил, что не в самом юношеском возрасте, потому что в двадцать или тридцать лет думать, что все остальные олухи, способен только такой олух, которому никогда не суждено поумнеть. Поначалу полагается думать, что все прочие значительно умнее, а потом надо эволюционировать, и годам к сорока проникаться сомнением, а к пятидесяти-шестидесяти вырабатывать тотальный скепсис и бодро достигать уверенности приблизительно к столетнему юбилею, приуготавливаясь подвести черту, когда прозвучит финальный свисток.
Увериться, что все, кто нас окружает (как уже сказано, шесть миллиардов особей), — исключительные дурни, — это достижимо лишь путем тонкой, профессиональной работы, недоступной