e tu taci… Ma non le parlava se non con lo sguardo, pieno di litigioso amore, poiché più si ama e più si è inclini al rancore, provando brividi di fuoco freddo, eccitato d’egra salute, con l’animo ilare come una piuma di piombo, travolto da quei cari effetti d’amore senza affetto; e continuava a scrivere lettere che inviava senza firma alla Signora, e versi per Lilia, che tratteneva gelosamente per sé e rileggeva ogni giorno.
Scrivendo (e non inviando), Lilia, Lilia, ove sei? ove t’ascondi? / Lilia fulgor del cielo / venisti in un baleno / a ferire, a sparire, moltiplicava le sue presenze. Seguendola di notte mentre rincasava con la sua cameriera (per le più cupe selve, / per le più cupe calli, / godrò pur di seguire, ancorché invano / del leggiadretto pié Forme fugaci…), aveva scoperto dove abitava.
[С того времени Госпожою была для него Лилия, и именно как Лилии посвящал он ей любовные вирши, каковые затем немедленно уничтожал, опасаясь, что будут они подношением недостойным. О Лилия благоуханна! / Цветок сорвав, тебя утратил я нежданно. / Себя мне видеть подлым мнишь? / Слежу тебя, а ты бежишь; / Реку к тебе, а ты молчишь… Обаче беседовал он с нею токмо взором, придирчивой любови исполненным, поелику чем сильнее любят, тем более ко злопамятству склоняются; и трясся в приступах хладного огня, хилым здоровьем возбуждаемого, с душою легкою, как пудовая пушинка, прочь уносимый во власти любви без ответныя страсти; и по-прежнему писал письма, каковые отправлял без подписи Госпоже, а такожде вирши для Лилии, каковые ревниво удерживал у себя и перечитывал что ни день.
Писал он (не отправляя). О Лилия, куда, куда сокрылась ты? / O Лилия, небесная зарница! / Явилась, будто молния, / Сражая, исчезая, тем самым образы ее приумножая. Идя за нею следом ночью, когда возвращалась она домой с камеристкою (пролесками глухими, / проулками глухими / преследовать был рад, пускай и понапрасну, / обыденны следы легкобегущей ножки), обнаружил он, где она жила.]
Уивер в английском переводе использует лексику и орфографию XVII в., но при этом стремится почти буквально перевести стихи оригинала. Возможно, дистанция между «концептизмом» итальянского барокко и английской поэзией той эпохи столь велика, что не позволяет прибегать к контаминациям:
From that moment on the Lady was for him Lilia, and it was to Lilia that he dedicated amorous verses, which he promptly destroyed, fearing they were an inadequate tribute: Ah sweetest Lilia / hardly had I plucked a flower when I lost it! / Do you scorn to see me? / I pursue you and you flee / I speak to you and you are mute (…)
Lilia, Lilia, where are thou? Where dost you hide? Lilia, splendor of Heaven, an instant in thy presence / and I was wounded, as thou didst vanish… (Weaver)
[† С того времени Госпожой была для него Лилия, и именно Лилии посвящал он любовные стихи, которые тут же уничтожал, боясь, что будут они неуместным подношением: Ахъ Лилiя, сладчайша всѣхъ! / Едва сорвавъ цвѣтокъ, его я вмигъ утратилъ. / Узрѣтъ меня ты не желаешь? / Слѣжу тебя, ты убѣгаешь; / Къ тебѣ реку, а ты нѣмѣешь… (…)
Куда сокрылась ты, о Лилiя, скажи? / Ахъ Лилiя, Небесъ ты молнiя: съ тобою / лишь мигъ – и я сраженъ, / а ты уже ищезла… (англ., Уивер)]
Иным было решение переводчицы на испанский Элены Лосано, в распоряжении которой была испанская литература Siglo de Ого[111]*, во многом сходная с итальянским «концептизмом». Как говорит сама переводчица в очерке, где рассказывает о своем опыте (Lozano 2001), «Образцовый Читатель “Острова”, как и всего Эко в целом, – это читатель, наделенный вкусом к открытию, для которого неиссякающим источником наслаждения служит опознание источников. Построение идеального читателя перевода было бы невозможно без использования текстов Золотого века».
Поэтому Лосано предпочла переработку. В отрывке, который, подобно этому, выражает неподвластный разуму любовный пыл, было не так уж важно, что в действительности говорит любящий; важно было, чтобы он говорил, прибегая к любовным выражениям Золотого века. «Отбор текстов производился с учетом того, что в данную эпоху переводы в основе своей делались как пересоздание оригинала: выделяли некое функциональное ядро (будь то содержание или форма), которое затем развивали на свой лад. В нашем случае изотопиями, имеющими важное значение, были следующие: отождествление Лилии с цветком, ускользание возлюбленной и ее мучительное преследование. И с помощью Эрреры и Го́нгоры-младшего, с некоторыми вкраплениями из Гарсиласо{63}, я воплотила свой замысел в жизнь».
Desde ese momento, la Señora fue para él Lilia, y como Lilia dedicа́bale amorosos versos, que luego destruía inmediatamente temiendo que fueran desiguales homenajes: ¡Huyendo vas Lilia de mí, / oh tú, cuyo nombre ahora / y siempre es ermosa flor / fragrantísimo esplendor / del cabello de la Aurora!.. Pero no le hablaba, sino con la mirada, lleno de litigioso amor, pues que mа́s se ama y mа́s se es propenso al rencor, experimentando calofríos de fuego frío excitado por flaca salud, con el а́nimo jovial como pluma de plomo, arrollado por aquellos queridos efectos de amor sin afecto; y seguía escribiendo cartas que enviaba sin firma a la Señora, y versos para Lilia, que guardaba celosamente para sí y releía cada día.
Escribiendo (y no enviando) Lilia, Lilia, vida mía / ¿Adónde estas? ¿A dó ascondes / de mi vista tu belleza? / ¿O por qué no, di, respondes / a la voz de mi tristeza?, multiplicaba sus presencias. Siguiéndola de noche, mientras volvía a casa con su doncella (Voy siguiendo la fuerza de mi hado / por este campo estéril y ascendido…), había descubierto dо́nde vivía. (Lozano)
[† С этого времени Госпожой была для него Лилия, и как Лилии посвящал он ей любовные стихи, каковые затем немедленно уничтожал, боясь, как бы не оказались они недостойной данью. Бежишь ты, Лилия, меня! / О ты, чье имя будет впору / тебе всегда: прекрасный цвет / и преблагоуханный свет / волос самой Авроры!.. Однако говорил он с нею лишь взором, полным придирчивой любви, ибо чем сильнее любят, тем больше склоняются ко злопамятству; и был снедаем хладным огнем, хилым здоровьем возбуждаемым, с душою радостной, словно свинцовое перо, разбитый той сладостной властью любви без ответныя страсти; и по-прежнему писал письма, каковые отправлял без подписи Госпоже, и стихи для Лилии, которые ревниво сохранял у себя и каждый день перечитывал.
Он писал (не отправляя): О Лилия, ты жизнь моя! / Куда пропала? Где скрываешь / От глаз моих красу свою? / О, почему не отвечаешь / На песню скорбную мою? тем самым ее наличие умножая. Следуя за нею ночью, когда она возвращалась домой со своей камеристкой (Иду покорно вслед своей судьбине / Сокрытым от людей., бесплодным полем), он обнаружил, где она жила. (исп., Лосано)]
В данном случае переработка предстает актом верности: я считаю, что перевод Лосано производит в точности то же впечатление, произвести которое стремился оригинал. Правда, искушенный читатель мог бы отметить, что отсылки делаются к испанской поэзии, а не к итальянской. Но, с одной стороны, события разворачиваются в период испанского господства в той части Италии, где они разворачиваются; с другой стороны, переводчица замечает, что «материал использовался с тем условием, чтобы он был мало знаком». Наконец, Лосано тоже пользуется техникой коллажа. Поэтому испанским читателям трудно было точно отождествить источники: их скорее подводили к тому, чтобы «вдыхать» некую атмосферу. А именно этого я и хотел добиться по-итальянски.
Самым интересным случаем частичной переработки, а для меня и самым удивительным, стал перевод первой главы моего «Баудолино». Там я изобрел некий псевдопьемонтский язык, на котором писал почти неграмотный парнишка, живший в XII в., то есть в эпоху, от которой у нас нет документов на итальянском языке – по крайней мере, из той местности.
Филологических намерений у меня не было – хотя, написав этот текст почти в один присест, прислушиваясь к некоторым отголоскам моего детства и к отдельным диалектным выражениям тех мест, где я родился, до этого я по меньшей мере три года рылся во всех, каких только мог, исторических и этимологических словарях, чтобы избежать, по крайней мере, бросающихся в глаза анахронизмов, и сразу заметил, что у некоторых непристойных диалектных выражений, использующихся и по сей день, корни лангобардские, и потому я мог предположить, что они тем или иным образом перешли в неопределенный паданский диалект той эпохи. Разумеется, я уведомил переводчиков о том, что им надлежит воссоздать некую аналогичную лингвистическую ситуацию, но при этом мне было ясно, что проблема будет меняться от одной страны к другой. В ту же самую эпоху в Англии говорили на Middle English (среднеанглийском), который был бы, однако, непонятен нашему англоязычному современнику, во Франции уже была поэзия на языке «ок» и языке «ойль», в Испании уже был создан «Сид»…{64}
Жаль, что здесь невозможно процитировать все переводы, чтобы стало видно, как каждый переводчик попытался приспособить этот несуществующий язык к гению собственного языка и к каким разнообразным последствиям это привело. Ограничусь лишь несколькими примерами.
Баудолино боится, как бы в канцелярии императора не заметили, что он «стянул» основательный труд епископа Оттона и соскреб с него текст, чтобы написать поверх него свои смутные воспоминания; но затем он утешается, подумав о том, что здесь никто ничего не заметит, и даже отваживается на непристойное выражение, которое потом вычеркивает и заменяет другим диалектным выражением. Нужно заметить, что вычеркнутое выражение – типично пьемонтское, тогда как заменяющее его – скорее ломбардское (но я исходил из предположения, что Баудолино беспорядочно усвоил разные паданские диалекты):
ma forse non li importa a nessuno in chanceleria scrivono tutto anca quando non serve et ki li trova (questi folii) si li infila nel büs del kü non se ne fa negott.
[но может им не надо ничего никому в канцелярии пишут себе что попало что надо и не надо зачем искать пергамены да хотели они ими подтерс да видали они их в гробу[112]*.]
Наиболее точно поставила перед собой филологические задачи Элена Лосано, решившая передать мой текст на некоем вымышленном испанском, напоминающем «Песнь о моем Сиде» и «Заморские деянья»{65}, – а последний текст изобилует иноязычными выражениями. Однако в этом отрывке переводчица ставит перед собой еще одну задачу: в известной мере сохранить звучание оригинала, не пытаясь любой ценой передать его на средневековом испанском. Поэтому в вычеркнутом выражении она почти сохраняет оригинальное