Станлио и Оллио{94}. Деятели кинопроката, вероятно, решили, что итальянские зрители с их скудными познаниями об американской жизни не поймут иностранных фамилий, и дали всем главным героям итальянские фамилии. Так, отец О’Мэлли стал падре Бонелли – и так далее. Помню, как меня, четырнадцатилетнего, удивило, что в Америке все носят итальянские фамилии. Но удивило меня и то, что секулярного священника, к которому в Италии положено обращаться «дон», называли «падре», как монаха. Таким образом, Бонелли «одомашнивал», а «дон» – «остранял»[140].
Иногда случаи «одомашнивания» неизбежны именно потому, что нужно передать текст созвучно гению языка назначения. Билл Уивер написал два дневника (записи в них действительно идут почти день за днем) двух переводов: «Маятника Фуко» и «Острова накануне»[141]. Одна из проблем, с которыми он встретился, касалась глагольных времен. Он неоднократно отмечает, что мои преждепрошедшие несовершенные времена по-английски могут набить оскомину, так что он предпочитал переводить не he had, gone, a he went («он пошел»). Он замечает, что эта проблема часто встает перед ним при переводе итальянской прозы, что заставляет его внимательно обдумывать различные уровни прошлого, особенно в тех случаях, когда, как в «Маятнике», он вынужден иметь дело с персонажем, вспоминающим различные «временны́Âе фазы» в процессе, напоминающем flash back[142]* в кинематографе. Разумеется, для меня использование времен было существенным, но ясно, что в этом отношении итальянский язык отличается от английского. Впрочем, таковы проблемы, встающие перед любым хорошим переводчиком, и нет нужды просить у автора разрешения на тот или иной выбор.
Один из самых сложных случаев приспособления к другому языку – это глава 66 «Маятника Фуко», где Бельбо, иронизируя над склонностью оккультистов «думать, что любой факт в этом мире, любое имя, любое сказанное или написанное слово имеют не тот смысл, который виден, а тот, который сопряжен с Тайной»[143]*, показывает, что мистериальные символы можно обнаружить даже в устройстве автомобиля – по крайней мере, в системе, связанной с ходовой частью (albero di trasmissione, букв. «древо передачи»), название которой отсылает к каббалистическому Древу Сефирот (albero delle Sephirot). Английского переводчика этот случай озадачил с самого начала, поскольку то, что по-итальянски называется albero («дерево») и относится как к автомобилю, так и к Сефирот, по-английски будет axle («ось, вал»); и, только порывшись в словарях, Уивер сумел найти еще одно допустимое выражение: axletree (букв. «осевое дерево»). На этой основе ему удалось достаточно точно перевести многие пародийные аллюзии, но в переплет он попал, когда дошел до фразы: «Поэтому сыны Гносиса говорят, что доверяться следует не гиликам, а пневматикам» (Per questo i figli della Gnosi dicono che non bisogna fidarsi degli Ilici ma degli Pneumatici).
В силу простого лексического совпадения (хотя и на основе общей этимологии) по-итальянски автомобильные шины (pneumatici) называются так же, как люди духовной природы, «пневматики», которые в гностической мысли противопоставляются «гиликам», то есть людям природы материальной.
Но по-английски шины называются только tires. Что было делать? Как рассказывает Уивер в своем дневнике перевода романа, когда мы с ним обсуждали возможное решение, он упомянул знаменитую марку автомобильных шин, Firestone (букв. «Огненный камень»), и я отозвался, вспомнив philosopher’s stone, философский камень алхимиков. Решение было найдено. Реплика стала такой: They never saw the connection between the philosopher’s stone and Firestone («Они никогда не видели связи между философским камнем и “Огненным камнем”»).
Эта реплика, может быть, и не слишком остроумна, но согласуется с пародийным тоном веселого безумия, в котором протекает это ложное герменевтическое упражнение (или же верное упражнение в ложной герменевтике).
Интересный случай «одомашнивания» ради наибольшего «остранения» рассказала переводчица на хорватский Морана Чале-Кнежевич (Knežević 1993)[144]. Она догадалась, что роман «Имя розы» богат (даже слишком) интертекстуальными отсылками, но в то же время осознавала, что хорватского перевода многих текстов, откуда почерпнуты цитаты, попросту не существует. Поэтому цитаты из многих произведений она перевела так, как они приводятся по-итальянски («так что мы вынужденно положились на способность образованного читателя обнаружить в них отражения текстов, прочитанных ранее на других языках»). В других случаях переводчица заметила следующее: независимо от того, обращался я к оригинальному источнику или нет, аналогичные цитаты появлялись в произведениях, переведенных на хорватский. Тогда она придерживалась той словесной формы, в которой данные цитаты фигурировали в этих произведениях, даже если эта форма отличалась от той, что была в итальянском тексте. Например, она поняла, что в Прологе развивается тема мира, поставленного с ног на голову, с цитатами из сборника «Ка́рмина Бура́на»{95} – но уже в прозе, как их приводил Курциус в труде «Европейская литература и латинское Средневековье»{96}. Скажу сразу, что сборник «Ка́рмина Бура́на» был у меня перед глазами, но я, конечно, вдохновлялся страницами Курциуса на эту тему, так что Морана Чале-Княжевич была права. Однако случилось так, что в хорватском переводе труда Курциуса, во всем остальном вполне добротном, «данный пассаж несколько изменен по сравнению как с немецким оригиналом, так и с латинским, а потому не соответствует и тексту, помещенному в “Имени розы”». Тем не менее мы воспроизвели, причем со всеми ошибками, существующий хорватский перевод Курциуса, дабы образованный читатель заподозрил, что его подначивают испробовать свои силы в расшифровке текстов.
Я могу лишь одобрить и это, и другие решения. Если цель данного отрывка заключалась в том, чтобы дать возможность уловить отсылки к другим текстам, а тем самым и почувствовать их чуждый, архаический привкус, нужно было нажать на педаль «одомашнивания». С другой стороны, в моем романе не говорится, что Адсон цитирует непосредственно «Ка́рмина Бура́на»: в этом случае, как и во многих других, он, будучи до мозга костей человеком Средневековья, прислушивался к тому, как отзывается в его памяти читанное и слышанное раньше, нимало не заботясь о филологической стороне дела. Поэтому хорватский Адсон, возможно, оказался даже подлиннее итальянского.
Быть может, из всех моих переводчиков Кребер яснее всего ставил перед собою проблему «одомашнивания» – или, если учесть, что он является достойным потомком Лютера, проблему «онемечивания»[145]. Проблема, которую он часто ставил перед собою, касалась не только синтаксических различий между двумя языками, но и того факта, что некоторые итальянские выражения, используемые до сих пор, кажутся немецкому читателю слишком архаизирующими: «Когда буквально переводят с итальянского на немецкий, зачастую получается слишком торжественно или altmodisch[146]*, поскольку в итальянском то и дело используются конструкции причастные или герундивные – или даже с абсолютным аблативом, – которые в современном немецком кажутся конструкциями устаревшими, почти латинскими». Но в случае «Имени розы» как раз этот тон старинной средневековой хроники нужно было сохранить, и Кребер думал о стиле Томаса Манна в «Иосифе и его братьях». Но Адсон, как предполагалось, писал не только как человек Средневековья: к тому же он был немцем, и если в итальянском этого можно и не почувствовать, то для Кребера это, напротив, стало той особенностью, которую необходимо всячески подчеркивать. Поэтому Кребер поставил перед собой задачу «воссоздать эту маску на немецкий лад», и как раз для того, чтобы переводить «верно», он вынужден был время от времени вставлять в текст типично немецкие элементы. «Например, в диалогах не писать всегда “сказал я” или “сказал он”, но использовать всю достопочтенную гамму немецких turn ancillaries[147]* – как, например, versetze ich (“отвечаю я”), erwidert er (“возражает он”), gab er zu bedenken (“обратил он внимание собеседника”) и т. д., поскольку именно так поступал традиционный немецкий повествователь».
Как отмечает Кребер, вполне очевидно, что, когда начинаешь добавлять что-либо в оригинальный текст, всегда есть опасность переборщить. Так, переводя эпизод сна Адсона (о котором я говорил в главе 5), Кребер уловил не только цитаты из «Киприановой вечери» и отсылки к различным эпизодам из истории культуры и литературы, но даже (по его словам) мои личные литературные воспоминания. Поэтому, чтобы играть в эту игру по навязанным мною правилам, он решился вставить и кое-что свое: например, смутную реминисценцию из романа Томаса Манна «Иосиф и его братья» или еще более смутную цитату из Брехта. Если учесть, что (пусть и не в этой главе, так в другой) я вложил в уста Вильгельма цитату из Витгенштейна{97}, должным образом переведя ее на средневерхненемецкий, тогда я не вижу никаких причин, по которым нельзя было бы включить в число различных намеков, обращенных к осведомленному читателю, также игру с Брехтом. Рассказывая об этом своем опыте, Кребер, кажется, извиняется за эту свою «belle infidèle» («неверную красотку»){98}, но в свете всего сказанного выше о необходимости воспроизводить воздействие, которое должен был оказать текст, выходя при этом за пределы буквализма, я полагаю, что Кребер придерживался далеко не поверхностной концепции верности.
7.6. Модернизировать и архаизировать
Имея в виду оппозицию модернизация / архаизация, посмотрим на разные переводы библейской книги, озаглавленной «Экклесиаст». В оригинале она называется «Когелет», и толкователи не пришли к единому мнению о значении этого слова. «Когелет» может быть именем собственным, но это слово отсылает к этимону кагал, означающему «собрание». Так что «Когелет» может быть тем, кто проповедует в собрании верующих. Поскольку по-гречески собрание называется экклесия, «Экклесиаст» оказывается недурным переводом. Посмотрим теперь, как разные переводчики либо пытаются сделать эту фигуру доступной для адресатов текста, либо стремятся подвести их к пониманию еврейского мира, в котором вещал Экклесиаст.
Verba Ecclesiastae, filii David, regis Jerusalem.
Vanitas vanitatum, dixit Ecclesiastes. Vanitas
vanitatum et omnia vanitas.
Quid habet amplius homo de universo labore suo,
quo laborat sub sole?
Generatio praeterit, et generatio advenit; terra autem
in aeternum stat.
Oritur sol, et occidit, et ad locum suum revertitur:
ibique renascens. (Vulgata[148]*)
[Слова Экклесиаста, сына Давидова, царя
в Иерусалиме.
Суета сует, сказал Экклесиаст, суета сует, —
все суета!
Что пользы человеку от всех трудов его,
которыми трудится он под солнцем?
Род проходит, и род приходит, а земля пребывает
во веки.
Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит
к месту своему, где оно восходит.]
(«Синодальный» перевод)
The words of the Preacher, the son of David,
king in Jerusalem.
Vanity of vanities, saith the Preacher, vanity
of vanities; all is vanity.
What profit hath a man of all his labour which he
taketh under the sun?
One generation passeth away, and another
generation cometh:
but the earth abideth for ever.
The sun also ariseth, and the sun goeth down,
and hasteth
to his place where he arose. (King James Version)[149]*
[† Слова Проповедника, сына Давида,
царя в Иерусалиме.
Суета сует, речет Проповедник, суета сует; все суета.
Какая польза человеку от всех трудов его,
что несет он под солнцем?
Одно поколение преходит, другое поколение
приходит, но земля пребывает вовек.
И солнце так же восходит, и солнце заходит
и спешит к месту своему, где оно взошло.
(англ., «Библия короля Иакова»)]
Dies sind die Reden des Predigter, des Sohnes Davids,
des Königs zu Jerusalem.
Es ist ganz eitel,