будет уместно показать читателю, какого труда стоит этот предмет роскоши, именуемый Поэзией. И, в сущности, гению можно позволить немного шарлатанства.
Короче говоря, вызов, брошенный По, Бодлера в одно и то же время и притягивает, и отталкивает. Увлеченный заявлениями поэтики (но, может быть, и своими инстинктивными читательскими реакциями), он находит, что весь текст управляется одним словом, «таинственным и глубоким, ужасным, как бесконечность», но – увы! – это слово он сразу задумывает по-французски и по-французски же произносит: Jamais plus («Больше никогда»). Хотя Бодлер читал разъяснения По о растянутом голосовом усилии, о звуках о и р, на деле он берет из этого слова содержание, а не выражение. Над переводом, из этого вытекающим, не может не господствовать это изначальное предательство. Jamais plus — это бормотание, зловеще звучащее в ночи, это удар топора палача.
Бодлер догадывается о том, что попытка «рифмованного обезьянничанья» («singerie rimée») текста-источника будет бесполезной, и сразу же идет на злодеяние: переводить он будет прозой. Взяв обязательство переводить прозой, он сосредоточивает внимание на ценностях содержания и упоминает бессонницу и отчаяние, лихорадочные мысли, кричащие цвета, ужас, страдание. Выбор сделан, причем настолько ответственный, что ради передачи поэтических ценностей оригинала Бодлер опускается до злополучного приглашения: попытайтесь вообразить себе, говорит он, самые трогательные строфы Ламартина, самые величественные ритмы Гюго, смешайте их с вашими воспоминаниями о самых утонченных терцинах Готье – и вы получите приблизительное представление о поэтическом таланте По. Так будет ли переводом то, что предлагает Бодлер? Он сам уже исключил такую возможность, и речь пойдет о поэтическом пересказе или, самое большее, о некоем сочинении заново в виде небольшой поэмы в прозе. Почти то же.
Но здесь нужно привести какой-нибудь пример, а «Ворон» – стихотворение довольно длинное. Поэтому я отберу три строфы (с восьмой по десятую), где после ряда секстин, завершающихся словами nothing more («больше ничего») и evermore («навеки»), рифмующимися с door («дверь»), floor («пол»), before («прежде»), implore («умолять»), explore («исследовать»), Lenore («Линор»), во́рон – а вместе с ним и влюбленный – принимается талдычить свое nevermore.
Then this ebony bird beguiling my sad fancy
into smiling,
By the grave and stern decorum of the countenance
it wore,
«Though thy crest be shorn and shaven, thou»,
I said, «art sure not craven,
Ghastly grim and ancient Raven wandering
from the Nightly shore —
Tell me what thy lordly name is on the Night’s
Plutonian shore!»
Quoth the Raven «Nevermore».
Much I marvelled this ungainly fowl to hear discourse so plainly,
Though its answer little meaning – little relevancy bore;
For we cannot help agreeing that no living
human being
Ever yet was blessed with seeing bird above
his chamber door —
Bird or beast upon the sculptured bust above
his chamber door
With such name as «Nevermore».
But the Raven, sitting lonely on the placid bust,
spoke only
That one word, as if his soul in that one word
he did outpour.
Nothing further then he uttered – not a feather
then he fluttered —
Till I scarcely more than muttered «Other friends
have flown before —
On the morrow he will leave me, as my Hopes
have flown before.»
Then the bird said «Nevermore.»
[В перья черные разряжен, так он мрачен был
и важен!
Я невольно улыбнулся, хоть тоска сжимала грудь;
«Право, ты невзрачен с виду, но не дашь
себя в обиду,
Древний ворон из Аида, совершивший
Ты скажи мне, как ты звался там, откуда
держишь путь?»
Я не мог не удивиться, что услышал вдруг от птицы
Человеческое слово, хоть не понял, в чем тут суть,
Но поверят все, пожалуй, что обычного тут мало:
Гдé, когда еще бывало, кто́ слыхал когда-нибудь,
Чтобы в комнате над дверью ворон сел
Словно душу в это слово всю вложив, он замер снова,
Чтоб опять молчать сурово и пером не шелохнуть.
«Где друзья? – пробормотал я. – И надежды
растерял я,
Только он, кого не звал я, мне всю ночь
терзает грудь…
Завтра он в Аид вернется, и покой вернется в грудь…»
Вдруг он каркнул: «Не вернуть!»] (В. Бетаки)
[† Ср. другие русские переводы «Ворона»:
И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале,
Видя важность черной птицы, чопорный ее задор.
Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол
облезлый черен,
О зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простер,
Как ты гордо назывался там, где мрак
Плутон простер?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей,
Хоть ответ ее без смысла, невпопад, был явный вздор;
Ведь должны все согласиться, вряд ли может
так случиться,
Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор,
Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор,
тица с кличкой «Nevermore».
Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти
Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор.
Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером
не шелохнувши,
И шепнул я вдруг вздохнувши: «Как друзья
с недавних пор,
Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор».
Каркнул Ворон: «Nevermore!» (М.А. Зенкевич)
Я с улыбкой мог дивиться, как эбеновая птица,
В строгой важности – сурова и горда была тогда.
«Ты, – сказал я, – лыс и черен, но не робок и упорен,
Древний, мрачный Ворон, странник с берегов,
Как же царственно ты прозван у Плутона?» Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!»
Птица ясно прокричала, изумив меня сначала.
Было в крике смысла мало, и слова не шли сюда.
Но не всем благословенье было – ведать посещенье
Птицы, что над входом сядет, величава и горда,
Что на белом бюсте сядет, чернокрыла и горда,
С кличкой «Больше никогда!».
Одинокий, Ворон черный, сев на бюст, бросал, упорный,
Лишь два слова, словно душу вылил в них он навсегда.
Их твердя, он словно стынул, ни одним пером не двинул,
Наконец я птице кинул: «Раньше скрылись без следа
Все друзья; ты завтра сгинешь безнадежно!..» Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!» (В.Я. Брюсов)]
Вот как переводит их Бодлер:
Alors, cet oiseau d’ébène, par la gravité de son maintien et la sévérité de la physionomie, induisant ma triste imagination à sourire: «Bien que ta tête, – lui dis-je, – soit sans huppe et sans cimier, tu n’es certes pas un poltron, lugubre et ancient corbeau, voyageur parti des rivages de la nuit. Dis-moi quel est ton nom seigneurial aux rivages de la nuit plutonienne! Le corbeau dit:.Jamais plus!»
Je fus émerveillé que ce disgracieux volatile entendît si facilement la parole, bien que sa réponse n’eût pas un bien grand sens et ne me fît pas d’un grand secours; car nous devons convenir que jamais il ne fut donné à un homme vivant de voir un oiseau au-dessus de la porte de sa chambre, un oiseau ou une bête sur un buste sculpté au-dessus de la porte de sa chambre, se nommant d’un nom tel que Jamais plus \
Mais le corbeau, perché solitairement sur la buste placide, ne proféra que ce mot unique, comme si dans ce mot unique il répandait toute son ́âme. Il ne prononça rien de plus; il ne remua pas une plume, – jusqu’à ce que je me prisse à murmurer faiblement: «D’autres amis se sont déjà envolés loin de moi; vers le matin, lui aussi, il me quittera comme mes anciennes espérances déjà envolées». L’oiseau dit alors: «Jamais plus!» (Baudelaire)
[† Тогда эта эбеновая птица своими важными манерами и своим строгим обликом развлекла мое печальное воображение, и я усмехнулся. «Хоть на твоей голове, – сказал я ему, – нет ни хохолка, ни гребешка, ты не трус, зловещий и древний ворон, пришелец с берегов ночи. Скажи мне, каково твое владычное имя на берегах плутоновой ночи!» Ворон молвит: «Больше никогда!»
Я подивился тому, что это невзрачное пернатое так легко понимает речь, хотя в его ответе было не так-то много смысла и не слишком он мне помог: ведь нужно согласиться, что живому человеку никогда не дано было увидеть птицу над дверью своей комнаты, птицу или тварь на скульптурном бюсте над дверью своей комнаты, зовущуюся таким именем, как Больше никогда!
Но ворон, сидя в одиночестве на невозмутимом бюсте, не говорил ничего, кроме одного этого слова, как будто в одном этом слове он изливал всю свою душу. Ничего больше он не произнес; не шевельнул ни одним пером, – до тех пор, пока я не забормотал тихонько: «Иные друзья уже улетели далеко от меня; утром он тоже меня покинет, как мои старые надежды, уже улетевшие». Тут птица молвит: «Больше никогда!» (фр., Бодлер)]
Малларме, казалось бы, должен был проявить более тонкое чутье по отношению к стратегиям «Слова» (Verbe), чем Бодлер. Но он еще сильнее Бодлера подозревает (в «Схолиях», посвященных «Ворону»), что поэтические декларации По – всего лишь «интеллектуальная игра», и цитирует письмо Сьюзен Ашар Уайрдс Уильяму Джиллу, в котором говорится: «В беседе о “Вороне” мистер По уверил меня, что в опубликованном им сообщении о методе сочинения этого произведения не было ничего истинного… Мысль о том, что стихотворение можно было бы сложить таким образом, пришла к нему, навеянная комментариями и критическими исследованиями. Затем он составил этот рассказ, только ради остроумного эксперимента. И его удивило и позабавило, когда этот рассказ был принят как заявление, сделанное bona fide[223]*».
Об этом мы уже говорили, могло быть и так, но ведь По мог разыграть не своих критиков, а госпожу Ашар Уайрдс. Это не так уж важно. Но, видимо, важно для Малларме, поскольку, осмелюсь сказать, это освобождает его от священного долга, который он должен был бы почувствовать прежде всего остального: применить в своем языке все эти возвышенные уловки Поэзии. И все же он соглашается с тем, что По, пусть и в шутку, справедливо заявил, что «tout hasard doit être banni de l’œuvre moderne et n’y peut être que feint: et que l’éternel coup d’aile n’exclut pas le regard lucide scrutant les espaces dévorés par son vol»[224]*. Увы, им движет что-то вроде глубоко скрытой недобросовестности, и из страха потягаться с невозможной задачей Малларме тоже переводит прозой, и он – то ли под влиянием Бодлера, то ли потому, что его язык не позволял ему найти лучшее решение, – тоже выбирает Jamais plus.
Правда, поначалу он пытается сохранить некоторые внутренние ассонансы, но в целом, если остановиться на рассматриваемых секстинах, его псевдоперевод (который, возможно, богаче и соблазнительнее бодлеровского) остается на том же уровне удачной адаптации:[225]1
Alors cet oiseau d’ébène induisant ma triste imagination au sourire, par le grave et sévère décorum de la contenance qu’il eût: «Quoique ta crête soit chauve et rase, non! dis-je, tu n’es pas pour sûr un poltron, spectral, lugubre et ancien Corbeau, errant loin du rivage de Nuit – dis-moi quel est ton nom seigneurial au rivage plutonien de Nuit.»Le Corbeau dit: «Jamais plus».
Je m’émerveillai fort