которые повара готовили из мяса, рыбы и других животных, они стряпали из молока и меда, тысячей разных способов могли подделать даже яблоки[122].
С тем же наслаждением Кампорези читает «Проповеди на Великий пост» Себастьяно Паули, от которых у нас волосы встают дыбом, а он прищелкивает языком, цитируя некоторые наставления, касающиеся смерти:
Едва лишь это тело – столь ладно сложенное и разумно устроенное! – оказывается заключено в склеп, оно изменяет свой цвет, делаясь желтым и бледным, причем его желтизна и бледность производят впечатление отталкивающее и жуткое. Затем оно чернеет с головы до ног и становится тусклого, мрачного оттенка, наподобие истлевших углей. Лицо, грудь и живот начинают странным образом распухать, покрываясь густым слоем зловонной плесени, – верный признак скорого разложения. Проходит немного времени, и живот, пожелтевший и распухший, с треском лопается – из образовавшихся отверстий вытекают гной и всяческая мерзость с плавающими в них кусочками черного, разлагающегося мяса. Здесь из жижи всплывает полусгнивший глаз, там – истлевший, разложившийся кусок губ; дальше нашему взору предстают разорванные, мертвенно-бледные кишки. Спустя некоторое время в этой густой жиже заводятся мириады мошек, червей и прочих гнусных тварей, барахтающихся и копошащихся в отравленной крови; впившись в гниющее мясо, они с жадностью пожирают его. Некоторые из этих червей обретаются в груди, другие, невообразимо грязные и скользкие, выползают из ноздрей; еще одни, погрязшие в этой гнойной жиже, кишат во рту; наконец, самые жирные копошатся в горле[123].
Одно дело – описывать Тримальхионов пир в стране Изобилия, от чего сразу вспоминается Дарио Фо и его «Мистерия-Буфф», когда он с упоением пачкается в вымышленной еде, и совсем другое – наслаждаться жутким зрелищем грешников, читая «Проповеди на Великий пост» Ромоло Маркелли, а в проповедях падре Сеньери обращаться к низменному царству грешников, для которых самая страшная кара – это увидеть Господа, смеющегося над их страданиями.
А когда они поднимают глаза на великого Господа, который зажег его, то видят, что он (мне придется это сказать?), видят, что он, ставший для них <…> Нероном – не по несправедливости, но по жестокости, – не хочет утешить их, помочь, пожалеть, только еще больше plaudit manu ad manum[124]и с необычайной радостью смеется. Представьте, какое волнение должно было подняться среди них, какая ярость! Мы горим, а Господь смеется? Мы горим, а Господь смеется? О, жестокосердный Господь! <…> Как же обманул нас тот, кто сказал, что наивысшим мучением будет для нас смотреть в лицо негодующего Господа. Смеющегося Господа – вот что надо было говорить, смеющегося Господа[125].
Точь-в-точь Кампорези, смакующий страницы книги Джован Баттисты Барпо «Лакомства и плоды сельского хозяйства и поместья», где фигурируют соленое мясо быка и овцы, барана, свиньи и теленка, а следом – ягнят, каплунов, старых куриц и уток, корни ароматических трав и петрушки – если их отварить, обвалять в муке и обжарить в масле, то не отличишь от миног; блинное тесто из муки, розовой воды, шафрана и сахара, сдобренное мальвазией, раскатывают и вырезают круглые, словно окна, блины, начиняют их хлебными крошками, медом, гвоздикой и толчеными орехами; с приближением Пасхи появляются козлята, телята, спаржа, голубки, чуть позже – творог, рикотта, сливки, свежий сыр, горох, кочанная капуста, фасоль, отваренная и обжаренная в панировке («Мастерские чувств»), – эти перечни лакомств предназначены нёбу, другие перечни (казалось бы, связанные с реальными людьми) – ушам, ведь евстахиевы трубы не менее ненасытны, чем глотка, взять хотя бы список мошенников из «Speculum cerretanorum»[126]и других текстов о «жуликах, надувалах, оплеталах, ошукалах, обдурилах, татях нощных, карманниках, зернщиках, тяглецах, протобестиях, промышлялыдиках, стригунчиках, наводчиках, протолекаях, почтеннейших христарадниках, шатущих, голодущих, завидущих, тихо бредущих, хитрованах, святопродавцах, сумоносцах, костыльниках, мазуриках, басурманах, рвани и дряни, голи и боси, живущих божьим духом, поющих Лазаря, изводниках, греховодниках, подорожных, ватажных, артельных и так далее»[127](«Книга бродяг»).
Или же не слишком политкорректные списки женских недостатков, собранные со страниц книги Караффы «Поэтические сплетни, или Пространнейшие описания», которые будто бы перечисляют вкусовые достоинства редкой дичи:
Вы не знаете, что женщиной прозвали воплощение непостоянства, образец хрупкости, матерь хитрости, символ многообразия, гения лукавства, жрицу лжи, родоначальницу обмана, подругу притворства, как та, что сама являет собой несовершенство; поскольку голос ее расслабленный, слова непостоянные, шаги неторопливые, в гневе она молниеносная, в ненависти стойкая, в зависти незамедлительная, в работе слабая, в зле сведущая, во лжи легкомысленная, как та, что являет собой бескрайнее поле, где грозный аспид вьет гнездо; мертвый пепел, в котором таится тлеющий уголь; искусственный риф, скрытый за мелкими волнами; колючий шип за лилиями и розами; ядовитая змея, притаившаяся среди травы и цветов; угасающий свет; затухающее пламя; меркнущая слава; солнце в затмение; меняющаяся луна; бледнеющая звезда; темнеющее небо; убегающая тень и волнующееся море[128].
Если еще не всем известно, что Кампорези был гурманом перечней, то бесстыдное обжорство, когда он восторженно описывает бедную, убогую трапезу святых кающихся грешников, налицо. Как Джузеппе да Копертино из жития XVIII века, чья трапеза состояла из трав, сушеных фруктов, вареных бобов, приправленных одной лишь горькой пылью, и который по пятницам ел только траву, до того горькую и мерзкую на вкус, что, если просто коснуться ее кончиком языка, несколько дней потом мучает тошнота. Или же обратимся к «Житию» раба божьего Карло Джироламо Североли из Фаэнцы: он сдабривал размоченный хлеб пеплом, который специально носил с собой, обмакивал хлеб в воду, где до того мыл посуду, и оставлял размокать в этой кишащей паразитами жиже. И, само собой,
из-за постоянных умерщвления плоти и воздержания случилось так, что он безвозвратно лишился своего прежнего облика, до того исхудал, что бледная кожа теперь обтягивала кости, дошел до крайнего истощения, вместо бороды – несколько тонких волосков, тело его изменилось и скрючилось – живой скелет, олицетворенное покаяние. За этим последовали неодолимая слабость, изнеможение, обмороки, мертвенная бледность, не раз, когда он был в пути, ему приходилось отходить в сторону и опускаться на землю, чтобы дать отдых изможденным членам. Не говоря о других крайне болезненных недомоганиях от переломов до грыжи, которые он всегда отказывался лечить[129].
Если читать все книги Кампорези подряд (хотя их надлежит смаковать) и пытаться с помощью воображения представить себе то, о чем он пишет, у читателя может наступить пресыщение и закрасться подозрение, что между плаванием в сливках и плаванием в экскрементах нет особой разницы, а труд его – потенциальное евангелие или коран для героев фильма Феррери «Большая жратва», в конце которого процессы поглощения и испражнения соседствуют друг с другом. Так было бы, считай мы, что Кампорези говорит только о вещах, тогда как в основном он говорит о словах, а если обратиться к словам, то Рай и Ад – это части одной поэмы.
Конечно, Кампорези хотел быть антропологом-культурологом или историком материальной жизни, но действовал скорее как шахтер, который раскапывает забытые литературные произведения и при этом не просто рассказывает нам многовековую историю тела и пищи, а нередко еще и проводит параллели между теми эпохами и нашей. Размышляя о древних ритуалах и кровавых мифах, следовало вспомнить, что они особенно широко распространились именно в наше сверхцивилизованное время, совместившее в себе холокост, интифаду, геноцид, племенные резню и бойню; также он не дал себе труда истолковать современные перверсии – от диетической паранойи до массового гедонизма, от упадка обоняния до пищевых подделок и исчезновения традиционного ада; он будто бы сожалеет об ушедших эпохах, менее привередливых и более честных, где запах крови вдыхали, мистики-мазохисты целовали нарывы прокаженных, а кое-кто нюхал экскременты, считая их частью ежедневной панорамы ароматов (интересно, что бы он написал сегодня о мусоре в Неаполе).
Это желание понять прошлое и настоящее, повторюсь, проходило через особую форму сластолюбия, которую стоит назвать «книголюбием». Кампорези воспринимал запах свежей выпечки или благоухание несвежего тела через запах бумаги, рожденной из вымоченного тряпья, которая должным образом пропиталась водяными знаками и украшена пятнами сырости и тонкой вязью жуков-точильщиков, лишь бы только был, как сказали бы библиографы уже ушедших времен,de la plus insigne rarete[130].
[Выступление на международной конференции, посвященной Пьеро Кампорези в марте 2008 года в Форли. Воспроизведено в книге: Camporesi nel mondo/ A cura di Casali E., Soffritti M. Bologna: Bononia University Press, 2009.]
Эмбрионы без царствия небесного
Данное выступление не претендует на то, чтобы осветить проблемы абортов, стволовых клеток, эмбрионов и так называемого «права на жизнь» с философской, теологической и биоэтической точек зрения. Мой доклад носит характер сугубо исторический и имеет своей целью показать, что думал по данному вопросу Фома Аквинский.
Надеюсь, сам факт, что взгляды его отличались от взгляда современной Церкви, придаст моей реконструкции особый интерес.
Спор этот ведется давно, с тех пор как Ориген заявил, что Бог сотворил человеческие души изначально. Мнение это было немедленно оспорено, в том числе в свете слов из Бытия (2:7): «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою». Итак, согласно Библии, сначала Бог сотворил тело, а потом вдохнул в него душу – и это стало официальной доктриной Церкви, известной как креационизм. Но такой подход создавал определенные проблемы в отношении «передачи» первородного греха. Если душа не передается от родителей, почему же дети не свободны от первородного греха и, следовательно, должны быть крещены? Тертуллиан («De anima» [131]) утверждал, что душа родителя «перемещается» (traduce)от отца к сыну через семя. Но традуцизмбыл немедленно сочтен ересью, потому что подразумевал материальную природу души.
Это должно было смутить Блаженного Августина, которому приходилось вести спор с пелагианцами, отрицавшими передачу первородного греха. Сам он между тем, с одной стороны, поддерживал креационистскую доктрину (против телесного традуцизма), а с другой – допускал своего рода традуцизм духовный. Но все комментаторы находят его позицию весьма непоследовательной. Августин попытался принять традуцизм, но в конце концов в Послании 190 он признаётся в собственных сомнениях на этот счет и замечает, что Святое Писание не утверждает ни традуцизма, ни креационизма. Смотри также его колебания между двумя точками зрения в «De genesi ad litteram» [132].
А вот святой Фома Аквинский твердо встанет на позиции креационизма и разрешит вопрос об изначальной вине очень изящно. Первородный грех передается через семя подобно природной инфекции («Summa Theologiae», I–II, 81, 1, ad 1, ad 2), но это не имеет ничего общего с передачей души разумной:
Слова «сын не понесет вины отца» следует понимать в том смысле, что сын наказывается за грехи родителя, только если он причастен к ним. Но именно так и обстоит дело в исследуемом вопросе: в