вперед, остановившимся взглядом безмолвно смотрел на это страшное видение; затем, держась за стену, чтобы не упасть, он медленно добрел до двери и вышел, пятясь, испустив один лишь отчаянный, душераздирающий крик:
– Эдмон Дантес!
Затем с нечеловеческими усилиями он дотащился до крыльца, походкой пьяного пересек двор и повалился на руки своему камердинеру.
– Вы раскаиваетесь? – спросил чей-то мрачный и торжественный голос, от которого волосы Данглара стали дыбом.
Своим ослабевшим зрением он пытался вглядеться в окружающее и увидел позади Луиджи человека в плаще, полускрытого тенью каменного столба.
– В чем я должен раскаяться? – едва внятно пробормотал Данглар.
– В содеянном зле, – сказал тот же голос.
– Да, я раскаиваюсь, раскаиваюсь! – воскликнул Данглар.
И он стал бить себя в грудь исхудавшей рукой.
– Тогда я вас прощаю, – сказал неизвестный, сбрасывая плащ и делая шаг вперед, чтобы встать на освещенное место.
– Граф Монте-Кристо! – в ужасе воскликнул Данглар, и лицо его, уже бледное от голода и страданий, побледнело еще больше.
– Вы ошибаетесь, я не граф Монте-Кристо.
– Кто же вы?
– Я тот, кого вы продали, предали, обесчестили; я тот, чью невесту вы развратили, тот, кого вы растоптали, чтобы подняться до богатства; я тот, чей отец умер с голоду по вашей вине. Я обрек вас на голодную смерть и все же вас прощаю, ибо сам нуждаюсь в прощении, я – Эдмон Дантес!
Тут он разразился жутким хохотом и пустился перед трупом в пляс. Он сошел с ума[247].
О, прелести узнавания и игры с мнимыми незнакомцами! Их не чурался даже Акилле Кампаниле, противопоставив им в начале романа «Если луна принесет мне удачу» один лишь свой сюрреалистический здравый смысл:
Всякий, кто в то серое утро16декабря19… года попытался бы тайно проникнуть на свой страх и риск в комнату, где происходит сцена, положившая начало нашему повествованию, был бы крайне удивлен, обнаружив там молодого человека с взъерошенными волосами и синюшными щеками – он нервно прохаживался взад-вперед; в молодом человеке никто не узнал бы доктора Фалькуччо – во-первых, потому что это не был доктор Фалькуччо, а во-вторых, не имел ни малейшего сходства с доктором Фалькуччо. Попутно заметим, что удивление того, кто тайно проник бы в комнату, о которой мы ведем речь, было бы совершенно безосновательным. Этот человек находился у себя дома и имел полное право ходить как угодно и сколько угодно[248].
[Опубликовано в «Альманахе библиофила», в тематическом номере: Biblionostalgia: divagazioni sentimentali sulle letture degli anni più verdi /A cura di Mario Scognamiglio. Milano: Rovello, 2008.]
Только Улисса нам не хватало…
Несколько лет назад вышел из печати, оставшись, впрочем, малозамеченным из-за того, что написан на таком малораспространенном языке, как английский, странный роман (роман?), принадлежащий перу Якова Йойса, или Иоиса, как пишет Пьовене [249], или Джойса. И теперь, пытаясь дать о нем представление читателю (поскольку в распоряжении образованных людей появился французский перевод), я испытываю немалое смущение. Оказавшись в плену чрезвычайно противоречивых чувств, внушенных мне этим произведением, я избрал для своих дальнейших рассуждений форму отдельных замечаний, которые позволил себе пронумеровать, чтобы не создавалось впечатление, будто эти абзацы связаны между собой какой-то логической последовательностью.
1. В Италии это произведение, как ранее и другие книги Джойса, привлекло внимание немногих, впрочем, пожалуй, более чем «немногих», сколько можно судить по толкам в литературных кружках и интеллектуальных салонах. Так что малочисленные экземпляры книги под названием Ulysses(которую правильнее было бы назвать на итальянский лад Ulisse, потому что ее заголовок – это не что иное, как имя, которым британцы называют гомеровского Одиссея) переходили из рук в руки, их с жадностью одалживали, тщетно пытались понять и отступались в недоумении, – создавая вокруг нее обескураживающую атмосферу смутной скандальности, хаотичной монструозности.
2. С другой стороны, уже при чтении его предыдущей книги, «Портрета художника в юности», было видно, что в конце концов произведение разваливается на куски: и сам текст, и содержание – все дает лишь пшик, как подмоченный порох.
3. Скажем сразу, после первого же утомительного чтения и не теряя времени на перечитывание: «Улисс» не является произведением искусства.
4. С точки зрения исполнения, Джойс не привнес ничего, кроме своего рода психологического и стилистического пуантилизма, однако так и не достиг синтеза, и поэтому не только Джойс, но и Пруст, и Свево, подобные ему, – не более чем модное явление, которое не окажется долговечным.
5. Не случайно Джойс – второразрядный ирландский поэт, проживающий в Триесте, считается первооткрывателем Свево (еще одного ужасного писателя) [250]. Как бы там ни было, Свево, пожалуй, ближе всех из итальянских писателей подошел к той вяло-аналитической литературе, что нашла свое наивысшее воплощение в Прусте; это искусство ущербно – если искусством считать произведение живых и полнокровных людей, если художник – это нечто большее, чем просто зеркало.
6. Джойс, в сущности, из тех, чье предназначение – увековечивать дурной вкус итальянских буржуа. Но, благодарение Богу и Муссолини, в Италии живут не одни буржуи, низкопоклонствующие перед Европой и Парижем.
7. Но, как мы видим, на берегах Сены кому-то все же припала охота перевести это творение. И тот, кто доберется до последней страницы, испытает страх и тошноту, словно выбравшись из бесконечного тоннеля, забитого мусором и населенного чудищами. Джойс – это какой-то удушающий пепельный дождь. Романтики внушали вам надежду, что вы – падший ангел, и вот, пожалуйста, этот несносный исповедник убеждает вас, что вы – просто ленивое животное с сексуальными наклонностями и с подспудным стремлением к самому что ни на есть темному и жестокому колдовству. Ваши собственные сны, не делающие вам чести, – суть не что иное, как реалистичные ночные шабаши, безумие материи, желающей участия в оргиях вашего воображения. И спасения нет… Конечно, в его произведении чувствуется огромное терпение, почти маниакальное, почти искусное, если не гениальное, но истина Джойса – это не более чем истина вторичная, преходящая, слишком привязанная к нашему эмпирическому опыту.
8. Один из поэтов, принадлежащий к направлению так называемых герметиков, некто Унгаретти, кажется, усмотрел связь между Джойсом и Рабле. Конечно, можно отметить некий параллелизм распада двух весьма различных миров (раблезианского и джойсианского), естественный беспорядок, в который скатываются в одном случае – вся мощь классической фантазии и поэтических мифов; в другом – мощь современного интеллекта, вкуса, человеческих представлений и психологии. Повторяю: ясно видно разложение в том, что Рабле берет эпический материал и делает из него абсурдный и метафизический фильм-гротеск, нечто текучее и бесформенное, бессвязное, негармоничное, но все-таки синкретичное; а толпу разнообразных персонажей, которые вполне могли бы выступить храбрыми героями классической поэмы, превращает в анормальные, замкнутые сами на себя, окарикатуренные типажи. В то время как у Джойса на очень простой фабуле, на почти что сентиментальном случае с несложной психологией – утреннее пробуждение человека – указанное разложение приводит к капиллярным, бесконечно малым эффектам и дивизионистским [251]результатам, порождает мрачные и при этом монструозные иллюзии, – отличающимся фантастической сложностью построениям, осуществляемого на уровни атома, органической клетки, химии мыслительного процесса. Коротко говоря, один вторгается в царство абсурда сверхчеловеческого масштаба, опираясь на архитектуру чистой фантазии. Другой – исследует континент недочеловеческой фантазии, где продвигаться можно, исключительно вооружившись скальпелем, лупой и пинцетом разума dernier cri[252].
9. Пожалуй, Джойса можно было бы отнести к тому сорту литературы, что носит название «психоаналитической», но он показывает качества, обособляющие его и от сочинений подобного жанра. Он принимает человека каким он есть – во всей неотделанности его чувств, во всей его глубине, – которую также можно назвать низостью, и, как уже отмечалось, в мешанине всех присущих ему качеств: глупости, предрассудков, размытых культурных реминисценций, убогой сентиментальности и всесильной сексуальности. Психоанализ предоставляет метод, который, впрочем, мог бы сослужить ему хорошую службу, если бы только он не отклонялся от избранного им метода и от получаемых с его помощью результатов. В этой сфере его свидетельства носят исключительно научный, а не литературный характер. И следует ясно понимать, что в истории литературы он относится к достаточно древнему и проверенному направлению, в котором должен рассматриваться как поздний и бледный эпигон таких выдающихся писателей, как Достоевский, Золя и в какой-то степени Сэмюэл Батлер [253].
10. Кое-кем Пруст и Джойс воспринимаются как фигуры первого ряда, как естественное порождение переживаемого исторического момента. Но мы считаем своим долгом со всей определенностью заявить: сейчас, в данный момент, они не могут служить примером современной духовной жизни; их картина мира, тот особый Weltanschauung[254], который она выражает, отныне не имеет для нас никакой ценности как раз в силу своей неразрывной связи с менталитетом того общества, которая ее породила. Мы ждем появления «коллективного романа», такого романа, в котором нашли бы свое выражение человеческие отношения, общественные институты и вообще вся наша жизнь, схваченные взглядом художника, принявшего новую мораль и новое жизнеустройство. У нас уже был случай упомянуть новую всеобъемлющую этику, неизбежно рождающуюся вследствие возникновения социального и человеческого феномена Коллектива, остро пережитого нами как новый способ организации жизни; и у нас также был случай указать, что именно по этой причине для нас неприемлемы все формы упадочного романа, буржуазного и индивидуалистического (автобиографизм, самодовольная дневниковость, психологические самокопания).
11. В действительности такие иностранные писатели, как Джакомо Джойс, Давиде Эрберто Лоуренс, Томмазо Манн, Джулиано Хаксли и Андреа Жид, пожертвовали своей серьезной, поэтичной правдой, принуждая себя к небольшим и элегантным акробатическим трюкам… Все эти с трудом отличимые друг от друга «европейцы» носят на лице дьявольскую усмешку – усмешку человека, который, зная настоящую, большую истину, принимается с истиной играть. Истина, которой они обладают и вокруг которой устраивают свои опасные игры, – истина поэтическая, их подлинное чувство, которое они дружно растрачивают. Каждый на свой собственный лад, но все они подчиняются одному и тому же стремлению: воздвигнуть башню интеллектуальной лжи. И не кто иной, как Джойс отличился здесь сверх всякой меры. Его хочется сравнить с козой, которая вознамерилась во что бы то ни стало родить пса.
12. Джойс очевидным образом охвачен демоном аллюзий и ассоциаций, а также стремлением сочинить страницу прозы так, словно это страница самой настоящей музыки, – нелепая затея, привнесенная в литературу вагнерианской модой конца прошлого века. Джойс переплетает Leitmotiven, трудноуловимые повторяющееся фразы, без конца играет густейшими контрапунктами аллюзий. Мало того, он хочет свои эпизоды привести в соответствие с цветовой гаммой: здесь преобладающим цветом назначен красный, там – зеленый и т. д. Подобное смешение искусств, исподволь начавшись с Бодлера, сделалось общим местом декадентства после знаменитого сонета Рембо о цвете гласных. Цвет читаемых вслух слов, оркестровка глаголов… По этой дорожке, как мы знаем, можно дойти до картин из газетных страниц и бутылочных донышек. Язык Джойса есть язык расплющенный и – да позволена мне будет джойсовская игра слов – распущенный. Джойса искушает