будем подавать к столу тефтели или оливы в тесте, гостей будет рвать на ковер? Или ты предлагаешь в спальне? Извини, конечно, но придется тебе отправить это к себе в антикварню, там с каким-нибудь фолиантом по естественным наукам эти яйца найдут себе общий язык.
— А я думал тебя обрадовать.
— И обрадовал, потому что ты единственный мужчина на свете, которого жена посылает купить розы, а он приходит с собачьими яйцами.
— Ну ведь я же неповторим. Меня когда-нибудь запишут в Гиннесс. И вообще, ты же знаешь, я болел.
— Не выкручивайся. Ты и до болезни был с большим приветом. Не случайно ты заказываешь своей сестре утконоса. Однажды ты чуть не приволок китайский бильярд шестидесятых годов, который стоил как картина Матисса, а грохотил, как все дьяволы ада.
Ту толкучку, оказывается, Паола знала, более того, ее знавал и я в прежней жизни, я купил там однажды первое издание «Гога» Папини, оригинальный переплет, неразрезанные листы, за десятку. Через неделю, в воскресенье, Паола пошла со мной в качестве супервайзера, потому что, сказала она, если я вернусь на этот раз с яйцами динозавра, придется ломать двери, чтобы пронести их в гостиную.
Марок не надо, телефонных карточек не надо, а ветхие журналы меня волновали. — Это время нашего детства, — сказала Паола. Я на это: — Ну так бог с ним. — Но мимоходом мне в поле зрения попали комиксы про Микки-Мауса. И рука сама потянулась. Дело шло о позднейшей перепечатке, что-то вроде семидесятых годов, это ясно по обратной сторонке переплета да и по цене. Я открыл на середине: — Даже не пытаются воспроизвести оригинал, те печатались в два цвета, одна прокатка кирпичного и одна коричневого, а тут с чего-то вдруг белый с синим.
— А как ты можешь знать?
— Не знаю как могу, а только знаю.
— Но ведь обложка точно как оригинальная, и глянь сюда — дата 1937. Да и цена, одна лира пятьдесят, может быть только довоенной.
«Клад коровы Кларабеллы» — тянулась по обложке разноцветная надпись.
— Это как они дерево перепутали, — сказал я.
— Какое дерево перепутали?
Я мгновенно пролистал альбом и с поразительной уверенностью раскрыл прямо на нужных кадрах. Почему-то не тянуло читать написанное в пузырях, как будто надписи были на непонятном языке или будто буквы налезали одна на другую. Я и не читая декламировал тексты наизусть.
— Ну смотри, Микки-Маус и конь Хорас Хорсколлар идут со старой картой искать клад, который закопал не то дедушка, не то дядюшка коровы Кларабеллы. Он всю жизнь боролся против гадостного Эли Сквинча и коварного Одноногого Пита.[161] Они приходят по карте куда надо, находят большое дерево, ведут от него линию к саженцу, ищут место по треугольнику. Роют, роют — ничего. Так и роют, покуда Микки-Маус не догадывается в чем дело. Карта-то 1863 года. То есть семидесятилетней давности. Ну как же мог семьдесят лет назад уже быть этот саженец! Следовательно, тот давешний саженец — это нынешнее большое дерево, а тогдашнее большое дерево — это сегодня уже трухлявый пень. Ну вот они по дряхлому пню и по большому дереву проводит новые линии, делают новые расчеты и, конечно, выкапывают клад.
— Ого, как же ты все это вспомнил?
— Это входит в набор стандартных знаний, полагаю?
— Ни в какой это не входит в набор. Это не семантическая память. Это автобиографическая память. Это твои сильные детские впечатления. И все раскрутилось от микки-маусной обложки.
— Не знаю, в микки-маусной ли дело. По-моему, сработало имя Кларабелла.
— Rosebud.[162]
Разумеется, мы купили этот альбом. Я провел весь вечер, разглядывая, однако новых высот не достиг. Так я и думал, все окончилось на корове, никакого тебе таинственного пламени.
— Нет спасения мне, Паола. Я не влезу в этот сезам.
— Но ты же вспомнил как-то про те два дерева.
— А Пруст умел вспоминать про три.[163] Писанина, писанина, книги дома и книги на работе. Вся моя так называемая память — писанина.
— Значит, будем надеяться на писанину, если на мадлен надежды нет. Ну не Пруст ты. Ну, что поделать. Засецкому тоже было далеко до Пруста.[164]
— Кто сей народ и что их сила?
— Да я сама о Засецком бы не вспомнила, если б не Гратароло. Хотя, конечно, я его читала, этот «Polerjannyj i vozvrascennyj mir». При моей профессии как я могла не читать Лурию. Давно, правда, и для какой-то статьи. Сейчас я его перечитала совершенно по-другому, очаровательная книжка, за два часа прочитывается вся насквозь. Итак, Лурия — это такой важный нейропсихолог, русский, он описывает один клинический случай. У него был пациент по имени Засецкий. Во время Второй мировой войны этого Засецкого ранило осколком в голову, и у него была поражена лобно-теменная область левого полушария. Оклемался, но в голове у него была жуткая каша, он даже не умел уяснить положение собственного тела в пространстве. Иногда ему казалось, что части тела меняются местами, что голова у него разрослась, что туловище стало крошечным, что ноги переселились на голову.
— Ну, кажется, это не мой случай. Я не утверждаю, что ноги у меня на голове. Или фаллос на носу.
— Погоди. Ладно бы только ноги на голове. Это он не всегда ощущал. Только временами. А вот хуже обстояло дело с памятью. Память у него была вся лохмотьями, рваная, дырявая, в общем, тебе, знаешь, грех жаловаться. Он тоже не помнил ни где родился, ни как по имени звали его маму, но он еще и разучился читать и писать. Лурия взялся за этот случай. У Засецкого оказалась железная воля. Он с нуля научился заново читать и писать. И стал писать без продыху. За двадцать пять лет он записал не только все, что сумел выволочь из катакомб своей памяти, но еще и все, что с ним происходило изо дня в день. Будто бы его рука автоматически, самостоятельно умела приводить в порядок все, что не удавалось уяснить голове. Он писал выше себя, умнее себя. Так на бумаге он постепенно находил себя самого. У тебя совершенно другой случай, но что меня поразило, это что он себе обустроил новую бумажную память.[165] Ушло на это двадцать пять лет. А у тебя бумажная уже имеется. И зря ты говоришь, что это — писанина, которой набиты офис и квартира. Я как раз уверена, что твой волшебный клад зарыт в деревенском имении. Я очень много думала на эту тему, поверь мне. Ты слишком резко повернул ключ, расставаясь с писаниной своего детства, с бумажками своей юности. Думаю, там зарыто что-то имеющее к тебе самое главное отношение. Сделай мне божескую милость, собирайся и поезжай в Солару. Поезжай один, потому что, во-первых, меня уж точно сейчас с работы не отпустят, а во-вторых, потому что по-хорошему ты должен пройти весь свой путь самостоятельно. Ты должен встретиться с прошлым сам. Побудешь там сколько-нибудь и посмотришь, что в результате получается. Ну, в крайнем случае окажется, что потерял две недели, зато подышал свежим воздухом. Амалии я уже позвонила.
— Амалии? А кто это — жена Засецкого?
— Ага, его бабушка. Амалия — неотъемлемая часть Солары. Ты про Солару, как можно догадаться, еще не все знаешь. Послушай. Твой дед сдавал землю и строения арендатору Томмазо, уменьшительное имя Мазулу, жену его звали Мария. Земли там было полно, она была под виноградниками, и был в заводе многочисленный скот. Мария тебя знала с рождения и очень любила. У них была Амалия, их дочка, которая на десять лет старше тебя, и она тоже с тобой возилась изо дня в день, и тоже очень любила, и была за старшую сестру, за няньку и за что хочешь. Она тебя боготворила. Когда твои дядья продали землю и продали хуторок на холме, при главном доме были оставлены небольшой виноградник, фруктовый сад, огород, свинарник, крольчатник и курятник. Ни о какой аренде речь вести уже не было смысла, ты передал все Мазулу в безраздельное пользование, с условием, чтобы его семья держала в порядке дом. Потом, увы, не стало Мазулу, умерла и Мария, а что касается Амалии, то она так и не вышла замуж, поскольку красотой не отличалась, поэтому она продолжает жить в нашем доме, продает яйца, продает кур — к ней обращаются из ближайшего бурга, — вызывает раз в году к себе в поместье резника, тот ей забивает кабана, какие-то двоюродные помощники опрыскивают купоросом лозы и помогают собирать урожай. В общем счастливая жизнь, хотя, понятное дело, одинокая, поэтому главное счастье — когда наведываются наши с тобой девочки с ребятами. Мы платим ей за продукты, за яйца, кур и колбасу, за фрукты с овощами она не берет — все это ваше, еще чего не хватало. Чистый ангел, а уж как готовит, ты сам увидишь. Когда я сказала, что ты, не исключено, приедешь, она чуть сознание не потеряла от счастья: синьорино Ямбо, о боже милостивый, увидите, он тут поздоровеет как миленький, я салат ему тот самый, который он любит больше всего…
— Синьорино Ямбо. Звучит величественно. Кстати, откуда вы выкопали это имечко?
— Ну, для Амалии ты будешь синьорино и в восемьдесят лет. Откуда взялось имя Ямбо — мне рассказала давным-давно Мария, покойница. Это ты сам себя так назвал. Ямбо — Вихраст. Ну тебя и стали звать Ямбо.
— Кто-кто вихраст?
— Ну, у тебя, вероятно, волосы торчали вихрами. Имя Джамбаттиста тебе, видать, не сильно нравилось, в чем я тебя понимаю. Да бог с ней, с этой ономастикой. Давай поезжай. Поездом нереально, туда с четырьмя пересадками, тебя повезет Николетта, ей, кстати, нужно забрать кучу вещей, которые она позабывала, когда была на Рождество, потом она сразу вернется, тебя оставит на попечении Амалии, и Амалия будет тебя облизывать, она умеет появляться, когда нужно, и исчезать, когда она не нужна. Туда пять лет назад протянули телефон. Если что — позвонишь. Пожалуйста, давай попробуем сделать по-моему.
Я попросил сколько-то дней на размышление. Я, да, конечно, сам что-то блеял только совсем недавно о путешествии, чтобы спастись от тех мучений в антикварне. Но, если честно, хотел ли я действительно спасаться от тех мучений? Если честно?
Куда ни кинь, везде лабиринт. Какое направление ни выбери — ошибка. Да и хочу ли я выбирать? Хочу ли я из этого лабиринта выбираться? Кто говорил: Сезам, откройся, я хочу отсюда выйти?[166]Мне же требовалось, наоборот, войти, как Али-Бабе. Войти в катакомбы памяти.
Сибилла сама разрубила проклятый узел. Мы сидели в конторе, она вдруг совсем неотразимо всхлипнула, вся пошла розовыми пятнами (В крови, пыланьем мажущей щеки, Смеется космос)[167]и, сгибая в бараний рог библиотечную карточку, произнесла:
— Ямбо, ты должен