поле боя с именем Италии на устах?
Я твердо убежден: когда вырасту, стану солдатом. И ныне, когда по радио нам сообщают о неисчислимых подвигах, о героизме и самоотверженности, проявляемых нашими доблестными солдатами, желание самому совершить подвиг все крепче в моем сердце, и никакая сила не сумеет искоренить его.
Да! Стану солдатом, стану сражаться, и если Италии понадобится моя жизнь — отдам ее во имя нового, героического, священного общества, которое строится в Италии, волею Божией, на благо человечества.
Да! Веселые балиллы, любители шуток, вырастут и превратятся во львов, если враг захочет осквернить наше священное общество. Они сумеют драться, как неистовые звери, сумеют снова подниматься. Упав, они сумеют победить, заново восславляя Италию, бессмертную Италию.
Воодушевляясь памятью нетленной славы, гордясь победами сегодняшнего дня и веря в будущие свершения, которые суждено совершить балиллам, наша современная молодежь — завтрашние солдаты — пойдут с Италией по ее славному пути к крылатым победам.
Верил я во все это или просто тасовал патриотические штампы? Как реагировали мои родители на то, что я приносил домой эти тексты с оценками «отлично»? Может, они тоже принимали все это как данность, приученные к подобной риторике еще в период, предшествовавший фашизму? Разве они сами не воспитывались в духе национализма и в славословиях Первой мировой войне, лившихся благословенным дождем? Разве футуристы не превозносили войну как «гигиену человечества»? Некоторые пассажи моей школьной работы напоминали соответствующие цитаты из «Сердца» Де Амичиса. Я пошел за книжкой. Вот, героизм маленького падуанского патриота, благородные порывы Гарроне, я знал, что там будет письмо отца Энрико, где он восхваляет перед сыном Королевскую армию Италии:
Все эти юные, пышущие силою и надеждой, могут однажды быть призваны на защиту Отечества и через несколько часов быть сражены ядрами и пулеметным огнем. Когда слышишь на праздниках клики: Да здравствует Королевская армия! Да здравствует Италия! — видишь за проходящими полками поля, покрытые трупами и окропленные кровью. Тогда клич Да здравствует наша армия! вырывается из самых сердец, и Италия предстает в величественном и строгом образе.
Следовательно, не один я, но и старшие в моей семье были приучены, что любовь к своей стране облагается кровавой податью, и что зрелище полей, покрытых трупами и окропленных кровью, должно вызывать не ужас, а воодушевление. С другой стороны, разве тишайший Леопарди не писал за сотню лет до нас:
Язычества блаженны времена:
Единой ратью мчались племена
За родину на смерть.[257]
Теперь понятно, что и массовые побоища на обложках «Иллюстрированного журнала путешествий и приключений на суше и на море» не должны были как-то особо впечатлять меня, потому что все мы росли в культе кошмарности. И не только Италии это было свойственно. Чего стоили воинственные повести в «Иллюстрированном журнале», рассказываемые от лица французских «пуалю».[258] Эти французы состроили для себя из седанского позора злобный и мстительный миф, точно так же как мы впоследствии выстроили миф о Джарабубе. Ничто так неудержимо не влечет массы ко всесожжению, как перенесенный позор. И вот нас обучали, и отцов и детей, азам жизни, рассказывая, до чего привлекательна гибель.
Но все же — сильно ли я жаждал умереть и что я знал о смерти? Вот как раз в хрестоматии пятого класса рассказ «Высота Валенте». Эти несколько страниц были самыми замусоленными в томе, против названия карандашом был намалеван крест; многие фразы и абзацы густо подчеркнуты. Дело происходило в испанскую войну. Батальон «Черная стрела» обязан был взять штурмом голую и жесткую высоту, атаковать которую — нереально. Однако командует взводом двадцатичетырехлетний черноволосый силач Валенте, он был студентом-филологом и писал стихи, увлекался боксом и победил на молодежных спортивных играх («Littoriali»), а ныне завербовался в Испанию на войну, где требуются и поэты, и бойцы». Валенте поднимает взвод в атаку, сознавая ее безнадежность. Рассказ описывает поочередно этапы героического наступления, красные из укрытий (где же эти негодяи? почему не показываются?) косят атакующих шквальным огнем, будто водой заливая пожар, расширяющийся и приближающийся. Еще несколько шагов — Валенте рвется на вершину холма — и сухой неожиданный удар прямо в лицо наполняет его уши невыносимым звоном:
Дальше — темнота. Лицо Валенте вжато в траву. Темнота становится светлее и окрашивается алым. Глаз героя, почти на уровне земли, видит две-три травинки, толстые, будто столбы.
Подбегает солдат и шепчет на ухо Валенте: высота взята. За Валенте теперь говорит автор: Что означает умереть? Это слово обычно вызывает страх. Но когда умираешь и когда осознаешь это, то не чувствуешь уже ни жара, ни холода, ни боли. Baленте знает только, что выполнил свой долг, что захваченная высота будет носить его имя.
Перечитывая эти страницы, я весь затрепетал и по трепету понял, что именно на них я впервые повстречался с рассказом о реальной смерти. Толстые, будто столбы, травинки, казалось, обитали в моем сознании с незапамятных времен, потому что при чтении я так и увидал их перед глазами. Мне даже почудилось, что я ребенком много раз примеривал на себя все это: ложился на спуске к огороду, уткнувшись лицом в грядку, в сохлые травы, и рассматривал травинки-столбы.
Так вот оно, мое падение на землю на пути в Дамаск,[259] после которого все во мне перевернулось. Как же я мог в те же самые месяцы написать свое патриотическое сочинение? Как могли уживаться внутри меня две противоположные личности? А может, я все-таки прочитал рассказ о смерти Валенте уже после написания сочинения, и лишь после этого все во мне действительно перевернулось?
Годы начальной школы завершились смертью Валенте. В учебниках средней школы интересных находок было меньше. На тему о семи царях Рима или о многочленах, будь ты фашистом или не будь, говорить приходится приблизительно одно и то же. Но в средней школе появился новый тип задания: мы описывали «Случаи из жизни». В отдельных тетрадках. Видимо, имела место реформа программ, исчезли сочинения на заданную тему, вместо них нам стали задавать «принести рассказик о каком-нибудь случае». К тому же в нашу школу пришла новая учительница, которая прочитывала все наши опусы и красным карандашом писала на полях — не оценки, нет, — а комментарии касательно стиля и сюжета. Это явно была женщина («я была приятно удивлена живостью изложения…»), причем умная (мы, вероятно, очень любили ее, и у меня есть к тому же смутная, необъяснимая уверенность, что учительница была молода, хороша и душилась ландышами) и поощрявшая и учениках самостоятельность и нетрадиционный подход.
Один из лучших отзывов получил вот этот «Случай из жизни», датированный декабрем 1942 года. Мне было одиннадцать лет. Со времен того памятного сочинения протекло всего девять месяцев:
СЛУЧАЙ ИЗ ЖИЗНИ — «Неразбиваемый стакан».[260]
Мама купила неразбиваемый стакан. Но он был стеклянный, из самого настоящего стекла. Я был удивлен, потому что во время описываемого события нижеподписавшемуся было совсем немного лет и его умственные способности еще не развились до такой степени, чтобы представить, что стакан, простой стакан, подобный тем, которые при падении разлетаются на тысячу осколков со звуком «дзынь», может быть совершенно неразбиваемым.
Неразбиваемый стакан! Эти слова звучали волшебно. Я пробовал ронять его раз, идва, и три, стакан падал, но отскакивал от пола с сатанинским щелканьем и оставался совершенно невредимым.
Однажды пришли знакомые и им были предложены шоколадные конфеты (любопытно, что тогда эти лакомства еще существовали, и даже изобиловали). Набив конфетами рот (не могу сказать точно, какой это был шоколад — «Джандуйя», «Стрелио» или «Каффарель-Проше»), я отправился в кухню и вернулся, неся в руке неразбиваемый стакан.
— Уважаемые дамы и господа, — воскликнул я голосом директора цирка, зазывающего прохожих на спектакль, — позвольте вам представить волшебный, удивительный неразбиваемый стакан. Сейчас я выроню его, и вы увидите, что он не разобьется! — и добавил торжественным, загадочным голосом: — Стакан останется невредим!
Я разжал пальцы и… страшно сказать, но стакан разлетелся на тысячу осколков.
Я весь залился краской, в отчаянии посмотрел на черепки, которые под ярким светом люстры сверкали, как драгоценности… и безутешно заплакал.
Конец моей истории. Надлежало ее проанализировать, как анализируют классический текст. Место действия: дотехнологическое общество, в котором неразбиваемый стакан — редкость, семья приобретала только один такой стакан, в качестве курьеза. Расколотить такой стакан было и бесславно, и ущербно для семейного бюджета. В общем, кругом неприятность.
Сочинение было написано в 1942 году, довоенное время сохранялось в памяти как прекрасная сытая жизнь, в которой существовали шоколадные конфеты, и даже импортного завоза; в той жизни семьи принимали в гостиной знакомых и родных под сияющими хрустальными люстрами. Моя речь к собравшимся слушателям воспроизводила по тону не митинги на площади Венеции, а зазывные кличи лоточников, слышанные на уличном базаре. Интрига простраивалась как обещание — вызов — железная уверенность в успехе — затем внезапный кульминационный момент, кульбит, ситуация оборачивается полной противоположностью — и рассказчик живописует разгром.
Это была одна из самых ранних по-настоящему «моих» историй, не повторение школьных клише, не перепев приключенческих романов. Комедия об опротестованном векселе. Осколки под ярким светом сверкали (лживо), как драгоценности, и я в одиннадцать лет проникался чувством vanitas vanitatum,[261]исполнялся вселенского пессимизма.
Я стал живописателем краха, я приписал в сказание о разгроме одно дополнительное придаточное предложение. Я сделался экзистенциально безутешен, радикально скептичен, непроницаем для иллюзий.
Как я сумел переродиться за девять месяцев? Бесспорно, я повзрослел; с возрастом умнеют; но тут, конечно, дополнительно добавилось еще очень и очень многое — разочарование в не оправдывающихся посулах славы (вполне возможно, что я еще и в городе читал те самые газеты, где дедушка отчеркивал самое важное), встреча лицом к лицу со смертью в рассказе о Валенте, о геройстве, завершившемся мрачным видением — бледно-соломенно-зеленовато-желтыми столбами, этой последней изгородью, которая отделяла меня от преисподни, от исполнения естественной судьбы всех проживающих на свете смертных.
За девять месяцев я сделался мудр, обрел саркастически-горькую разуверенность.
А как же все прочее, песенки, и речи дуче, и девчонка, что влюбилась и ночью мне приснилась, и смерть, которую встречают с гранатой и с розой смертельной в зубах? Судя по моим тетрадкам, первый класс средней школы (когда я, в частности, сочинял «Случай» про стакан), я учился еще в городе, а два следующих класса — в Соларе. Родители приняли решениие на всю зиму остаться в деревне, так как город начали бомбить. Я сделался жителем Солары тогда же, когда создал повесть о битом стакане; сочинения двух последующих лет были сагами об утраченном блаженном прошлом, когда гудок сирены оповещал не о воздушной тревоге, а о том, что на фабриках обеденный перерыв, полдень, а, значит, папа возвращается домой в обед. Сочинения выдавали мою подспудную мечту, а