ветки, за деревья, сколько их на улице было, какие там кромешницы! И словами, и пинками. Не знаю, как уж тем рассказам о кромешницах верить. Но однажды был в Сан-Мартино священник, который вертел блюдца, потому что он был масон, как все прочие священники. И он с теми кромешницами запросто знался. И вот если принесешь благоподание в его церковь, Христа ради, да побольше, то он тебя заговорит на год от кромешниц. Заговор годится один год. Потом неси опять благоподание.
Что же до Дикого Яра, добавила Амалия, то примерно в двенадцать или в тринадцать лет я туда повадился лазить с ватагой таких же оглашенных, наша банда воевала с бандой сан-мартинских удальцов, и мы их бомбили, залезая со стороны оврага. Если бы только она умела меня словить, когда я туда юркал, то, ясное дело, утаскивала бы домой — хоть добром, хоть недобром, хоть волоком. Но я был чистый угорь и вилял по всему околотку, и никто никогда не знал, куда я в какой раз упрятывался.
Вот с чего, стоило мне подумать о кромке обрыва, я припомнил выражение «Дикий Яр». Как всегда — ничего определенного. Наименование. В середине утра я уже не думал о Яре. Из деревни мне позвонили с почты. Пришел пакет. Я сходил за пакетом. Бандероль из моего собственного бюро. Там могла быть только верстка каталога. По дороге завернул в аптеку. Давление опять подобралось к ста семидесяти. Переволновался, значит, в капелле. Я решил, что день нужно провести самым спокойным образом. Был как раз и повод посидеть: пришла верстка. Однако вышло, что именно от этой верстки я так распсиховался, что давление получило возможность доскакать даже до ста восьмидесяти, и вполне вероятно, доскакало-таки.
Солнце прикрылось облаками, в саду было великолепно. Я улегся поудобнее и начал читать все по порядку. Текст был еще не сверстан, но содержание было безупречно.
Нa осенний сезон мы выходили с очень неплохим набором высокоценных книг. Молодец Сибилла.
Я как раз дошел до очередного издания произведений Шекспира. Все-таки взгляд задержался на описании: Mr. William Shakespeares Comedies, Histories, & Tragedies. Published according to the True Originall Copies. Ox, похоже, у меня сейчас инфаркт будет. Под портретом Барда — издатель и год: London, Printed by Isaac Iaggard and Ed. Blount. 1623. Снова перечитываю измерения (вот как, 34,2 на 22,6 см, полей не пожалели! Какие просторные поля!): доннерветтер, тысяча молний и все святые угодники мира, да это же самая редкая из возможных редкостей, бесценный in-folio 1623 года![287]
Всякий букинист и, думаю, всякий коллекционер время от времени грезит о девяностолетней старушке. О такой себе милой старушенции, одной ногой в могиле, безденежной, не на что купить лекарств, приходит договориться о продаже нескольких книжек ее прадеда, которые все равно без пользы валяются в подвале. Заходишь главным образом для порядку. И действительно, там около десятка малоценных книг. Наконец ты берешь в руки плохо переплетенный in-folio в пергаментном затасканном переплете, с отскочившими крышками, развязавшейся сшивкой, уголки обгрызены мышами, многочисленные затеки. Тебе бросается в глаза печать в две колонки, готический шрифт. Подсчитываешь строчку за строчкой. По сорок две строки в колонке. Смотришь выходные данные (колофон). Это библия в 42 строки, библия Гутенберга,[288] первая книга, когда-либо отпечатанная в Европе. Последний на свете продажный экземпляр (все прочие экземпляры являются охраняемыми экспонатами самых знаменитых библиотек мира), так вот, последняя из этих продававшихся библий прошла недавно на аукционе за множество миллионов долларов, ее купили вскладчину японские банкиры и тут же заложили в свой самый надежный сейф. Еще одна Гутенбергова библия, не оприходованная в каталогах, попросту не может быть оценена. Просто вот так. Проси за нее сколько хочешь. Проси хоть фантастилион миллиардов.
Ты смотришь на старушечку, понимаешь, что для нее десять тысяч долларов — предел мечтаний, однако тебя начинает мучить совесть, и ты предлагаешь ей сто, даже двести тысяч долларов, на них она сможет роскошествовать всю свою недолгую оставшуюся жизнь. Потом, конечно, дома, над книгой, с дрожащими руками, тебе приходит в голову, что ты понятия не имеешь, как тебе сейчас следует поступить. Чтобы продать ее, необходимо обращаться в самый серьезный аукционный дом, где, разумеется, у тебя откусят немалую долю прибыли. То, что останется, уйдет в налоги. Чтобы с книгой не расставаться, необходимо хранить строжайшую тайну. Господи упаси, если распространится слух. Все существующие грабители станут в очередь у дверей дома. Однако что за радость обладать таким несусветным сокровищем и не побесить коллег-коллекционеров, чтобы они все треснули от зависти? А оформить на нее страховку — просто нет таких денег на свете. Ну что, что же? Передать ее миланскому горсовету, пусть ее выставляют в Сфорцевом замке, в бронированной витрине, с четырьмя гориллами, охраняющими ее с оружием в руках день и ночь? Сможешь приходить смотреть на свое добро через стекла витрины, в компании оравы безработных, которые по социальной карте бесплатно ходят в музеи и пожелают поглазеть на самое дорогое издание на свете. Ты будешь иметь право толкнуть локтем очередного безработного и сообщить ему, что эта книга, честное слово, принадлежит тебе. Ну и стоила ли эта игра свеч?
Поэтому мечтать лучше не о Гутенберге, а об in-folio Шекспира. На несколько нулей меньше, но зато эта книга интересует только коллекционеров, а следовательно, поддается и беспроблемной реализации, и беспроблемному хранению. In-folio Шекспира — мечта номер два любого библиофила.
Ну и за сколько его ставит Сибилла? Я рот разинул: за тысячу долларов, как самую неавантажную книжонку. Возможно ли, чтобы Сибилла не догадалась, что за издание у нее в руках? И кто и когда принес его в нашу контору? И почему я об этом ничего не знаю? Уволю, уволю ее немедленно, бормотал я в неистовстве.
Я позвонил и спросил, холодея от бешенства, понимает ли она, что описано под номером 85 в каталоге. Она была, похоже, ошарашена вопросом, ну да, какой-то там семнадцатый век абсолютно неинтересного вида, но, слава богу, его все-таки купили, как раз тогда, когда она отослала мне верстку, пришлось, конечно, сделать им скидку, но не на много, на двадцать долларов, так что теперь поскорее уберем его из нашего каталога, это же не такая важная вещь, которую престижно сохранять в каталоге целый год с пометкою «продано»… Я готов был смолоть в порошок эту Сибиллу, как вдруг она расхохоталась и сказала, чтобы я не кипятился, а то подскочит давление.
Оказывается, розыгрыш. Она вписала Шекспира в каталог отчасти с намерением проверить, читаю ли я на самом деле верстки, а отчасти, чтобы посмотреть, в сохранном ли виде моя «эрудированная память». Хохотала, как бандитка, и была в восторге от собственного остроумия — которое, конечно, входило в сферу профессионального юмора, и вообще есть каталоги, которые сами стали экспонатами, потому что в них содержатся сведения о невозможных или несуществующих книгах, а ловились на эти «подставы» даже сильные специалисты.
— И солдатские у тебя шутки, — сказал я ей. Слава богу, напряжение спадало. — Погоди, за все заплатишь. Остальные описания в порядке. Незачем отсылать обратно верстку, потому что ничего я там не поправлял.
Я старался успокоиться. Да, не думают вот люди, а в моем состоянии даже от невинной такой шутки хватит тебя неожиданно кондрашка, не помогут никакие доктора.
Я закончил говорить с Сибиллой, как раз когда небо полиловело. Готовилась новая гроза, на этот раз настоящая, живая. При подобном свете невозможно было и думать о походе в капеллу. Ладно, проведу еще часок на чердаке, попросту из любопытства. Пошарю, что там еще отыщется.
Отыскался полновесный ящик без всяких надписей, значит, паковали его дядя с теткой, впихивали без разбору все. Иллюстрированные журналы. Вынес в комнаты, стал перелистывать, как листают в очереди у зубного врача.
Я смотрел картинки. Все больше киножурналы. Фотографии артистов. Конечно, большинство фильмов — итальянские. Уже знакомая шизофреническая идейная раздвоенность, с одной стороны — пропагандистские ленты «Осада Алькасара» и «Летчик Лучано Серра», с другой — ленты с джентльменами в смокингах, капризными дамами в пышных пеньюарах и в роскошных интерьерах, с белыми телефонами у взбитых постелей, в те годы, когда, я думаю, у нормальных людей телефоны были черные и висели в коридоре на стене.
В журналах были кадры зарубежных кинолент. Какое-то слабенькое пламя шевельнулось в душе, когда я увидел чувственные лица Цары Леандер[289] и Кристины Сёдербаум[290] в «Золотом городе».
Наконец, эти журналы изобиловали снимками Фреда Астера и Джинджер Роджерс,[291] порхавших подобно бабочкам, и Джона Уэйна в «Дилижансе».[292] Я запустил аппарат, который привык уже считать своим радио, лицемерно закрыв глаза на то обстоятельство, что за него трудился граммофон, и выбрал среди пластинок самые, по-моему, подходящие. Господи милостивый! Что я обнаружил! Фред Астер танцевал и целовался с Джинджер Роджерс, и в то же самое время мелодии из репертуара Длсинджер и Фреда играл оркестр Пиппо Барциццы, и эти мелодии запомнил даже я, поскольку они являют собой часть общеитальянского музыкального ликбеза. Настоящий джаз, лишь слегка итальянизированный. Пластинка «Тишина» («Serenità») на самом деле являла собой переделку «Mood Indigo». Другая пластинка называлась «В стиле»… Понятно, это потому, что по-английски «In the Mood». Пластинка «Печали святого Людовика». Интересно, его следовало понимать как Людовика Девятого? Или св. Луиджи (Алоизиуса) Гонзага? Это оказался «Сент-Луис-блюз». Слов нигде не было, за исключением довольно топорных куплетов о «Печалях святого Людовика». Переделыватели явно пытались закамуфлировать тот факт, что исполняемые ими мелодии поступали из неарийских источников.
В общем, джаз, Джон Уэйн и те комиксы, что в капелле. Мое детство явно проходило под наущения педагогов призывать гибель на англичан: «И да разразит всех британцев небесная кара!» — я готовился обороняться от американских негритосов, бесчестящих Милосскую Венеру, и в то же время упивался стилем, заимствованным именно с того берега океана.
С самого днища коробки выплыли адресованные деду письма и открытки. Я поколебался. Какое я имел право залезать в дедушкины секреты. Но потом я сказал себе, что дед являлся получателем, а вовсе не сочинителем этих текстов, авторы же были мне неизвестны, и по отношению к ним я вовсе не был обязан соблюдать пиетет.
Разворачивая письмо за письмом, я не надеялся найти что-нибудь выдающееся, однако нечто выдающееся нашлось само собою. Отвечая дедушке, друзья, большей частью — доверенные лица, намекали на то, что он писал в свое время к ним. Из этого мне удалось построить довольно четкую реконструкцию его характера. Я стал значительно яснее понимать, что думал мой дед, с какими он людьми поддерживал дружбу, а каких