предпочитал с максимальной осторожностью сторониться.
Однако только увидев ту самую склянку, я убедился в «политической ориентации» деда. Не так это было легко, поскольку рассказ Амалии требовал сугубо аналитического подхода. Так что прекрасно, что из чтения этих писем идеи дедушки проглядывали с большой определенностью. Изобиловали и намеки на прошлое. Наконец, один из друзей, которому дед поведал в 1943 году всю по порядку историю с касторкой, явственно выражал восхищение замечательной дедовой работой.
Но по порядку. Началось с того, что я читал бумаги и письма, прислонившись к окну, перед письменным столом, за которым высились стеллажи. Лишь из этого положения можно было разглядеть на самом верху, на одном из стеллажей, неприметную бутылочку, сантиметров в десять высотой, — из-под какого-то лекарства или от старинных духов, потемнелого стекла.
Я влез на стул. Бутылочка была плотно завинчена и сохраняла еще следы сургучной опечатки. Я глянул на просвет, болтанул — ничего, совершенно пуста. С некоторым трудом откупорил, внутри были присохшие крупицы темного материала. Чуялся слабый запах, сильно неприятный, застарелая гниль.
Я позвал Амалию. Что ей известно о бутылочке? Амалия воздела и глаза и ладони к небесам и закатилась смехом.
— Ох, это же та самая бутылка от касторки!
— Это касторка? Слабительное средство?
— Да еще какое. Мы давали касторку иногда и вам, ребятишкам, ну, конечно, по ложечке, чтобы вам поскорее облегчиться, ну, когда вас крепило. Ложку этого и две ложечки сахару, чтобы отбить гадкий вкус. Только вот господину дедушке вашему дали поболе, всю бутылку ему вкатили да еще три или четыре такие же!
Амалия, пересказывавшая всю эту историю со слов Мазулу, начала с того (и это вызвало мой протест), будто дед продавал газеты. Нет, книги, книги, не газеты, заспорил я. Но Амалия с уверенностью: нет, прежде книг дедушка ваш продавал еще и газеты. Мне пришлось тут поднапрячься, но все же я сумел разобраться — вопрос был терминологический. В тех краях киоскеров и сейчас называют «журналистами». Так что я сперва подумал, что «журналист» в устах Амалии значит именно «разносчик или продавец журналов и газет». Между тем имелось в виду, что дед действительно в молодости был журналистом, то есть работал в периодической печати. Как я вычитал и из его переписки, дед писал статьи вплоть до 1922 года, не то в газеты, не то в журналы, выпускавшиеся социалистами.
В те времена, повествовала Амалия, в последний год перед «походом на Рим», боевики разгуливали с дубинками и лупили всех, за кем водилась крамола. Тех же, кого они хотели наказать особо показательно, они поили большими дозами касторового масла, чтобы очистить от ошибочных идей. И не по ложечке давали, а по кварте. И вот случилось, что как-то раз боевики ворвались в редакцию газеты, где работал мой дед. Дед был примерно 1880 года рождения, в двадцать втором ему было уже за сорок, а «воспитателями» были какие-то молокососы. Они побили все в редакции, включая и типографские машины, и повыкидывали мебель из окон, и, прежде чем покинуть помещение, оставив за спиной заколоченные крест-накрест двери, они скрутили двух редакторов, избили, а потом залили каждому и рот касторовое масло.
— Не знаю, ведомо ли вам, синьорино Ямбо, что за мученье принимает тот, кому эту штуку насильно дали. Если даже он своими ногами дойдет до дома, уж не спрашивайте, где он проведет первые дни после того. Уж такая стыдоба, что просто рассказать невозможно, синьорино, ни одному созданью божиему негоже подобное учинять.
Можно было понять по советам, полученным в письме от миланского друга, что с того самого случая (и учитывая, что фашисты окончательно победили через несколько месяцев после события) дед решил оставить журналистику и активную жизнь, затворился в своей лавчонке подержанных книг и просидел в тишине двадцать лет, разговаривая и переписываясь о политике только с самыми надежными друзьями.
Но он не забывал человека, который своими руками вливал ему масло в глотку, пока двое его дружбанов удерживали деда на стуле и зажимали нос.
— Это был один здешний, Мерло, господин ваш покойный дедушка знал, где этот Мерло проживает, и за двадцать лет он не упустил Мерло из виду ни на день.
Точно. И в некоторых письмах информаторы слали сведения о жизни Мерло. Тот сумел дорасти в рядах милиции до звания центуриона, а затем стал снабженцем и себя, надо думать, неплохо снабдил, потому что через некоторое время приобрел в собственное владение немалый домик в деревне и землю в придачу. — Прошу прощения, Амалия, с маслом все ясно, ну а что же было влито в эту-то бутылочку?
— И назвать-то совестно, господин Ямбо…
— Так как я должен разобраться в этой истории, то скажите уж, Амалия, сделайте такое усилие.
Раз уж так, и только для меня на всем свете, Амалия согласилась скрепя сердце выговорить, что же было в ней. Дедушка, проглотив касторку, добрел до дома с немощью в теле, но с великой решимостью в душе. Первые два извержения были столь неудержимы, что он не успевал даже помыслить ни о чем, и слава богу, что не вывалил из себя душу. Но вот уж третий выхлоп, как и четвертый, он совершил в ночной горшок. Горшок наполнился касторовым маслом в смеси с тем, что выходит из человека, когда его слабит. Так деликатно выразилась Амалия. Дедушка опустошил флакон от розовой воды своей жены и, тщательно промыв его, заполнил свежим содержимым из ночного горшка. Затем он завинтил пробку и запечатал стеклянный сосуд крепким сургучом, дабы что было — не выветрилось и сохранило нетронутый букет и как можно лучше настоялось, как настаивается вино.
В городской квартире он берег бутылку как зеницу ока, а когда мы выехали в Солару от бомбежек, вывез с собой бутылку и поставил на виду в кабинете. Было ясно, что Мазулу одинаковых взглядов с дедом, и он знал всю историю, поэтому каждый раз, когда он заходил в кабинет (Амалия подглядывала, подслушивала), он кидал взгляд на бутылку, потом на деда, потом выкидывал вперед руку ладонью вниз, а после этого плавно и мягко поворачивал руку так, чтоб ладонь посмотрела кверху, и говорил угрожающим тоном: «S’as gira…» Что означало — «как только повернется», «как только переменится». Дедушка, в особенности в сорок третьем, отвечал: «Повернется, повернется, друг мой Мазулу, видишь, они уже высаживаются на Сицилии».
Наконец наступило 25 июля. Верховный Совет сместил Муссолини, король уволил его, и два карабинера, посадивши его в «скорую помощь», увезли неизвестно куда. Так фашизму пришел конец. Я снова прочувствовал и пережил то время, читая дедовы газеты. Заголовки как в плакатах — на всю полосу. Конец диктатуре.
Больше всего интересного — в журналах следующего дня. Там с удовлетворением сообщается, что толпы сваливают с пьедесталов статуи дуче и сбивают ликторские пучки с правительственных зданий. Иерархи диктатуры переоделись в штатское платье и исчезли из поля зрения. Те газеты, которые до 24 июля твердили о сплоченности всего, как один, итальянского народа вокруг своего вождя, 30-го числа с ликованием описывают роспуск Палаты Фашиев и Корпораций[293] и выход на волю политических заключенных. Конечно, понятно, что в течение ночи там поменяли главного редактора, но остальной-то кадровый состав оставался! Не то все моментально приспособились, не то они долгие, долгие годы ждали и просто дождаться не могли, когда же им, наконец, позволят выговорить слова истины…
Настал, наконец, и час деда. «Повернулось», — отрывисто сказал он Мазулу, и тот понял все, что требовалось понять. Потолковав с двумя батраками, работавшими у него на поле, со Стивулу и с Джиджо, крепкими малыми, краснорожими от солнца и от «барберы»,[294] чьи громадные бицепсы, в особенности бицепсы Джиджо, славились на всю округу, и если у кого-нибудь грузовик застревал в канаве, Джиджо выталкивал его голыми руками, — он их пустил по ближайшим деревням, в то время как сам дедушка несколько раз посетил телефонную кабину в Соларе, чтобы кое-что уточнить у своих городских друзей.
Примечание к рисунку[295]
Наконец тридцатого июля подтвердилось местопребывание Мерло. Его дом, то есть имение, находилось в Бассипаско, неподалеку от Солары, и он туда тихонечко забился, пока улягутся страсти. Он никогда не занимал больших постов и разумно предполагал, что рано или поздно про него вообще забудут.
— Ну, мы пойдем второго августа, — решил дедушка. — Как раз второго августа, двадцать один год назад, он угощал меня касторкой. А мы теперь навестим его. После ужина, во-первых, потому, что жара отойдет и ехать по холодку приятнее, а во-вторых, потому, что Мерло как раз пусть набьет себе брюхо как следует, а мы уж позаботимся, чтоб все получше переварилось.
Они сели в повозку и на закате солнца тронулись в Бассинаско.
В дверь Мерло они постучали, Мерло к ним вышел обвязанный клетчатой салфеткой, кто вы такие, чего вам нужно, естественно, лицо деда ему ничего не сказало, они его вдавили внутрь, Стивулу и Джидлсо усадили его, заломив за спину руки, а Мазулу сжал ему ноздри пальцами, которые без всякого штопора способны были откупорить винную баклагу.
Дедушка неторопливо пересказал ему сюжет двадцатиоднолетней давности, в то время как Мерло мотал головой, как бы желая сказать, что все это ошибка, да он и политикой сроду не интересовался. Окончив изложение, дедушка припомнил ему, что в свое время, прежде чем начать вливать ему масло в глотку, боевики заставили его, избивая палкой, прокричать с зажатыми ноздрями «алалá!». Дед же человек миролюбивый и, разумеется, палку в ход пускать не хочет, поэтому если Мерло любезно согласится пойти навстречу и произнести «алалá!» без лишних просьб, то удастся избежать стеснительных ситуаций. Мерло, с ярко выраженным носовым эмфазисом, прокричал «алалá!», что, с другой стороны, входило в немногочисленный набор действий, на которые у него хватало способностей.
После этого дед вылил пузырек тому в рот, заставив проглотить и масло, и каловую массу, которая была разведена в касторке, все пахучее, выдержанное в хорошем температурном режиме, розлива тысяча девятьсот двадцать второго года, гарантированное место и происхождение.
Когда они выходили, Мерло на карачках, уткнув лицо в плитки пола, пытался выблевать из себя проглоченное вещество, но нос ему продержали зажатым достаточно длительное время, так что настой успел дойти до самого желудка и попасть куда надо.
Тем же вечером, по возвращении воинов из похода, Амалия увидала моего господина покойного деда в столь лучезарном виде, в каком он, кажется, не бывал никогда. Мерло вроде бы натерпелся такого страху, что даже после восьмого сентября, когда король попросил о перемирии и драпанул куда подальше в Бриндизи, а дуче был освобожден германцами и фашистюги вернулись к власти, Мерло к Социальной республике