Салó[296] погодил приставать, а предпочел сидеть дома и поливать огородик — теперь он, поди, помер уже, поганец, приговаривала Амалия, по мнению которой, захоти даже Мерло добиваться справедливости и жаловаться фашистам, он до того напугался в тогдашний вечер, что не смог бы вспомнить и лиц тех, кто ворвался к нему в дом… кто сочтет, сколькерых он напаивал касторовым маслом…
— И еще, мыслю я, другие тоже держали того Мерло под сильным призором все долгие годы, и, поди, таких бутылочек, как он испил от вашего деда, покойника, ему подносили не одну, поверьте уж, врать не стану, такому, как он, должно было стать неповадно заниматься политикой.
Вот оно, значит, каким надлежало представлять моего дедушку. Все входило в образ — подчеркивание газетных строк, слушание лондонского Би-би-си. Ожидание «когда переменится».
Я обнаружил печатный лист, датированный 27 июля. Ликование по случаю падения диктатуры выражали в едином восторженном коммюнике — Партия Христианской Демократии, Партия Действия, Коммунистическая партия, Социалистическая Итальянская партия пролетарского единства и Либеральная партия. Если я в свое время читал эту листовку, а я, несомненно, должен был ее читать, значит, я сообразил, что все эти партии не могли так чудом за сутки проклюнуться, — следовательно, они существовали и до того, то есть действовали в подполье. Думаю, именно и тот момент я начал постепенно осознавать, что такое демократия.
Дед хранил и всю прессу республики Салó. Одно издание, «Иль пополо ди Алессандрия» (ну и сюрприз! у них печатался, подумать только, Эзра Паунд![297]), публиковало яростные карикатуры на короля, которого фашисты ненавидели не за одно только то, что он велел арестовать Муссолини, но и за то еще, что он просил о перемирии, удрал на юг и заключил союз с ненавистными англо-америкаицами. Газета изгалялась также и над сыном короля, Умберто, последовавшим за отцом. На карикатурах эти двое изображались всегда на бегу, с вылетающими из-под пяток облачками пыли. Король был крошечным, настоящим лилипутом, а принц, наоборот, — длинною верстой. Паола говорила, что я всегда держался республиканских взглядов. Оказывается, первый в этом смысле урок я получил именно от фашистов — тех, которые в свое время возвели короля на трон императора Эфиопии. Воистину, неисповедимы…
Я спросил у Амалии, рассказывал ли мне дедушка историю с касторовым маслом.
— А как же! Сразу. На следующий день. Он был так доволен! Усадил рядом вашу милость и рассказал все как есть. И еще показал бутылку.
— А я что?
— А вы, синьорино Ямбо, как сейчас вижу, сильно захлопали в ладоши и вскричали: «Дед, ну ты похлеще, чем гудон».
— Какой гудон?
— Почем я знаю? Кричали про гудона, прямо вот вижу, будто вот передо мной.
Не гудон, конечно, а Гордон. Дедов подвиг я воспринял как геройское деяние Гордона на погибель безжалостного Минга, повелителя страны Монго.
Глава 13
Signorinella, бледная девица
Подвиг деда я воспринял с энтузиазмом истого пожирателя комиксов. Коллекция комиксов в капелле, однако, прерывалась в середине 1943 года и возобновлялась с сорок пятого, когда мне начали их дарить американские солдаты. Может быть, после середины сорок третьего комиксы просто не выходили? Или же после восьмого сентября 1943-го я наблюдал столь романтические реальные события (партизаны, Черные бригады, обыскивавшие дом, появление подпольной антифашистской прессы), что жизнь превзошла по интересности все мои журнальчики? А может, я повзрослел и перерос комиксы? И дальше уже перешел к запойному чтению «Графа Монте-Кристо» и «Трех мушкетеров»?
Должен отметить, однако, что за два месяца Солара не выдала мне ни единого документа, относящегося только ко мне, и единственно ко мне. Все найденное — это читавшиеся мной тексты. Но как читал их я, так читали их, естественно, и другие. Вот и вся археология. Кроме небьющегося стакана и очаровательной повестушки о дедушке (и опять не обо мне), я раскопал не свое детство-отрочество, а всеобщее, поколенческое.
Самым личным из всего продолжали казаться песни. Снова я запустил пластинку. Первая же запись, взятая наобум, относилась все к тому же разряду веселых глупостей на фоне бомбежек:
Тут на прогулке как-то подошел ко мне один
серьезный господин.
В кафе мы сели вдалеке от любопытных глаз,
он сделал свой заказ
и начал свой рассказ:
Люблю я девушку одну, всю в золотых кудрях,
но как сказать ей, ах,
что я по ней исчах?
Моя прабабка вспоминала давние грехи —
ей пели женихи
прекрасные стихи:
«Алые губы,
косы как смоль,
к ним в поцелуе
приникнуть позволь…»
Но как же я ей
когда она
вся в кудрях золотых?
Вторая песня была подушещипательнее. Кто знает, проливала ли от нее слезы мама?
Signorinella, бледная девица,
соседка по шестому этажу…
Мне двадцать лет уже Неаполь снится,
хотя всю жизнь вдали я провожу.
… Мой сын нашел в учебнике латыни
фиалку из Неаполя, pensée…
Что ж по тебе я плачу на чужбине?
Скажи, скажи, perché…[298]
Скажи, скажи мне обо мне самом. По комиксам, найденным в капелле, прослеживается пробуждение моей сексуальности. Хорошо. Но где настоящие чувства? Где первая любовь? Неужели Паола была моей самой первой женщиной?
Странно, что в капелле не обнаруживалось ничего касающегося периода между моими тринадцатью и восемнадцатью. А между тем в те пять лет, до гибели родителей, я ведь нередко наезжал в Солару.
Тут я припомнил — вроде были еще три коробки, но не на этажерках, а рядом с алтарем. Тогда я не придал им значения, охваченный любопытством и восторгом при виде найденных разноцветных коллекций, журнальчиков, картинок. Но, может быть, в тех трех коробках имело смысл покопаться хоть чуть-чуть?
В первой лежали мои детские фотографии. Я ожидал бог весть чего. Нет, ничего… Я только ощутил сильную, вдохновенную растроганность. И хотя в свое время, в клинике, я не смог опознать фото собственных родителей, а лицо деда впоследствии узнал только благодаря фотографии в кабинете, — дальше я пошел разбираться вполне ловко, выстраивая хронологию по одеждам и по лицам, где кто моложе, где кто постарше. И естественно, по длине юбок мамы. Лично я был тем самым дитятей в панамке, который елозил улиткой по камушку. Девочка, вцепившаяся мне в руку, была Адой. Ада и я — ангелочки в белоснежных костюмах, у меня почти фрак, у нее почти венчальное платье, явно первое причастие. Я — второй балилла слева, вытянувшийся по стойке смирно, с ружьецом наизготовку. Я в компании чернокожего американского солдата, улыбающегося шестьюдесятью четырьмя зубами, это, может, первый в моей жизни негр, это освободитель, я поспешил засняться — 25 апреля, Италия свободна.
Но только от одной-единственной картинки меня и вправду прохватило. Переснятая с крошечной фотографии (что сразу видно по крупнозернистости), сценка изображала мальчика, наклонившегося в замешательстве, в то время как совсем маленькая девчоночка, на пуантах, в белых башмаках, обхватывает его за шею и целует в щеку. Так мама или папа поймали в кадр секунду, когда Ада, которой явно обрыдло позировать, вдруг напечатлела мне ни с того ни с сего поцелуй в знак своей сестринской любви.
Я понимал, что это я, но тем не менее воспринял кадр как музейное свидетельство про посторонних и умилился, как чужой, от чисто художественной выразительности картинки. Не более чем умиляются «Анжелюсу»[299] Милле, «Поцелую»[300] Хайеса или Офелии, плывущей у прерафаэлитов среди тесных кувшинок, лилий и асфоделей.[301]
Асфодели ли то были? Кто их знает. Снова-таки слово прежде вещи. Слово и его сила. Слово, а не образ. Слышал я, что из двух полушарий мозга левое заправляет рациональными связями и речью, правое ведает эмоциями и зрительными образами. Может, у меня отключено правое полушарие. Хотя нет, невозможно. С чего бы тогда я изводился, доведываясь неизвестно чего? Доведыванье — страсть. Доведыванье — не то кушанье, которое потребляется охлажденным. В отличие от мести.
Я отставил фотографии, они пробудили во мне только ностальгию по неизвестному, закрыл первую коробку и снял крышку со второй.
Во второй коробке были образки, церковные картинки с изображением блаженного Доменико Савио. Савио был учеником дона Боско. Художники изображали его огнедышащим от набожности, в затасканных штанах с пузырями на коленях, в молитвенном экстазе. Под образками черный том с алым обрезом, наподобие молитвенника, «Осмотрительный отрок» («Il giovane provveduto») того же дона Боско. Издание 1847 года в плохом состоянии, интересно, от кого оно ко мне перешло, антология назидательных чтений, гимнов и молитв, пропаганда целомудрия — главной добродетели.
Примечание к рисунку[302]
Это была антология религиозной литературы, содержавшая страстные призывы к непорочности с рекомендациями воздерживаться от зазорных зрелищ, соблазнительных знакомств и беспокойных чтений. Из десяти заповедей особо муссировалась шестая — «не прелюбы сотвори» — и достаточно прозрачно намекалось на разнообразные греховодные касания собственного тела, которые всегда неуместны, до такой степени, что с вечера предлагалось укладываться в кровати навзничь, руки скрещивать на груди и тем самым избегать надавливания лоном на перину. Гораздо реже звучали наставления о том, что связь с противоположным полом возбранна, как если бы и сама вероятность такой связи была почти непредставима из-за жестких общественных ограничений. Врагом же номер один, хотя не названным, но постоянно описываемым (осмотрительно-иносказательно), оказывалась мастурбация. В одной брошюре было написано, что среди всех животных на свете мастурбируют только рыбы. Это о внешнем осеменении! Известно, что некоторые виды рыб сбрасывают сперматозоиды и икру в воду, вслед за этим сама вода заботится о донесении семени в яйца. Ну все-таки, бедные животные, как же их можно порицать за соитие в утлые сосуды? Об обезьянах, неисправимых онанистах, в этих брошюрах — молчок. А также ни слова о гомосексуализме, как будто ласкать самого себя — грех, а ласкать, предположим, семинариста — пожалуйста.
Был там и чрезвычайно залистанный экземпляр «Маленьких мучеников» священника Доменико Пиллы. Это история о том, как молодые прихожане, девушка и юноша, подвергаются кошмарным пыткам от рук масонов-антиклерикалов, служителей Сатаны, которые пробовали приобщить юных героев к радостям греха и отвратить от нашей благоспасительной веры. Но сколь веревочке ни виться… а козни наказуемы. К ваятелю Бруно Керубини, создавшему по заказу масонов статую Святотатства, ночью приходит призрак его товарища по дебошам Вольфганга Кауфмана. После совместной оргии Вольфганг и Бруно в свое время заключили договор: первый, кто скончается, по смерти навестит второго гуляку и расскажет без утайки, каков собою тот свет. Вольфганг — выходец post mortem из дымовых паров Тартара, обернутый саваном, выпученные глаза на мефистофелеподобном лице. Его опаленное тело излучает потусторонний блеск. Дав себя разглядеть, призрак уведомляет: «Ад есть, и я в аду!» И предлагает Бруно, ради свидетельства, протянуть правую руку; скульптор протягивает, на руку падает капля ледяного пота. Эта капля прожгла руку насквозь, как если бы на нее попал расплавленный свинец.[303]
Годы выпуска и книги и брошюр, были они или не были указаны, не меняли в сущности ничего. Я мог изучать их