большое лето
пропитано уверенностью — кровью,
в те времена, когда
Талино, Джино, Рас — они видали
Но не могу. Я не прошел покамест
через проверку в Диком Яре.
Поэтому я запахну тетрадь
воспоминаний. Сплыли
те ночи светлые, когда в густом лесу,
как в песне, партизану
пришлось упрашивать веселых птичек
Это стихотворение выглядело совершенным ребусом. Мне удалось расшифровать только следующее. В указанную пору мне выпали переживания, которые воспринимались как героические, по крайней мере покуда героями в них выступали другие, не я сам. Решивши устранить все реликвии детства и отрочества, вступая во взрослый возраст, я соблазнился — захотелось реконструировать ситуации, в которых был взлет, и была уверенность. Но я застопорился на проверке, на контрольном посту (на последнем блокпосту всей войны, провоеванной около дома), и отказался от борьбы… Как так? А по какой-то причине, о которой или не мог, или же не хотел вспоминать. Причина как-то была сопряжена с Диким Яром.
Ну, вот опять возник этот самый Дикий Яр. Что, меня кромешницы перепугали до такой невозможности, что я решил похерить все? Или когда я понял, что окончательно утрачиваю существо заключенное, я устроил себе из военных дней в Диком Яру миф о любовном фиаско? А если уж так — то отправил в неведомый миру тайник, в капеллу, все, из чего я состоял до того времени?
Ничего тут мне не оставалось. В смысле, в Соларе. Осталось только сделать вывод, что, упрятав под замок память детства и сделавшись студентом, я выбрал профессию — старинные книги, — чтобы отдаться прошлому, которое было по определению не мое и не могло никак обольстить меня.
Но кто же было это существо заключенное, которое, отдалившись, довело меня до отправки в тайник всей лицейской жизни, всех соларских лет? Была, значит, и у меня signorinella, бледная девица, соседка по шестому этажу? И что, весь этот роман сводился только к пошлому куплетику из разряда тех, которые каждый хоть единый раз в жизни да пропоет?
Возможно, информация о романе сохранилась у Джанни. Когда влюбляются, особенно в первый раз, обычно открываются закадычному другу.
Несколько дней назад я удерживал Джанни, чтобы он не рассеивал туманы моих воспоминаний спокойными лучами своей памяти. Но тут уж деваться было некуда. Только прибегнуть к памяти Джанни.
Я позвонил ему вечером, мы проговорили несколько часов. Я начал сыздали, с Шопена, и Джанни подтвердил, что действительно радио было для нас единственным источником серьезной музыки, к которой нам обоим выпало тогда приохотиться. В городе, но мы уже заканчивали лицей, открылось Общество любителей симфонической музыки, где проходили время от времени фортепьянные и скрипичные концерты. Самое большее, на что можно было рассчитывать, — выступление трио. Из нашего класса на концерты ходили четыре человека, ходили в общем почти таясь, потому что прочие оболтусы мечтали только протыриться в бордель, невзирая на несовершеннолетний возраст, а на нас за Шопена и концерты они смотрели так, будто мы полубабы.
Замечательно. Значит, какие-то совместные трепетания у нас с Джанни были. Во имя этого, с богом…
— А не пытался ли я, когда был на третьем курсе лицея, ухаживать за кем-нибудь?
— Так и это ты забыл, выходит дело? Нет худа без добра… Зачем в этом копаться. Столько лет прошло, какая разница теперь. Бог с этим, Ямбо. Думай лучше о своем здоровье.
— А ты не будь свиньей. У меня накопились кое-какие вопросы, нужно ответить. Мне необходимо узнать именно про то, о чем я спросил.
Он кряхтел и колебался, потом все-таки разверз уста и пошел рассказывать с таким воодушевлением, как будто героем-любовником был он, не я. Дело так почти и обстояло, потому что, сообщил он мне в скобках, до тех пор сам-то он был неуязвим для любовных стрел, а когда влюбился я, он до того опьянялся моими признаниями, будто сам участвовал в этой драме.
— И она действительно была самая хорошенькая в классе. Тебя только самая красивая устраивала. Влюбляться так влюбляться.
— Кого же может полюбить урод? Конечно, самую красивую из женщин![311]
— Что это?
— Да так, само собой выскочило. Рассказывай о ней. Как звали ее?
— Лила. Лила Саба.
Красиво. Красиво звучит. Будто мед во рту.
— Лила. Прекрасно. Как это все у нас там происходило?
— На третьем курсе мы, мальчишки, были именно что мальчишками с прыщами и в вечных штанах до колен. Они же в это время уже становились женщинами, на нас не желали глядеть. У них в поклонниках были студенты из институтов, студенты ждали их на выходе из школы. Ты как увидел эту Лилу, так сразу окосел. Ну, вроде Данте и Беатриче. Кстати, это не полностью шутка. Тогда мы как раз в лицее проходили «Новую жизнь» и «Свежие светлые и сладкие воды»,[312] и ты все это читал часами наизусть, потому что стихи говорили именно о тебе. В общем, это был солнечный удар. Несколько дней ты ходил в полуобмороке, с комом в горле, к тарелке не прикасался, родители решили, что ты у них болен. Потом ты стал активно выяснять, как же ее зовут, но не решался спрашивать напрямую, а то ведь поймут и догадаются… На наше счастье, у нее в классе была такая Нинетта Фоппа, похожая на хорька, симпатичная, и ты с ней жил в одном дворе, и вы играли во дворе с этой Нинеттой с самого вашего раннего детства. Так вот, столкнувшись с ней в подъезде, здрасте-здрасте, поговорили о том о сем, а потом ты спросил, что за подружка была с ней несколько дней назад. И так узналось по крайней мере имя.
— А после?
— Говорю же, ты превратился в зомби. А так как в ту эпоху ты был ужасно религиозный, то двинул прямо к духовнику. Дон Ренато был из тех священников, что ходят в берете, раскатывают на мотоцикле, и все говорили, что он очень широких взглядов. Он разрешал тебе даже читать книги, занесенные в «Индекс».[313] Для того чтоб отрабатывать критический подход. Я бы вот не решился рассказывать про такое дело попу. Но тебе же надо было выговориться. Вроде как в том анекдоте, как один попал на необитаемый остров вместе с самой красивой киноактрисой на свете, ну, у них там все произошло чего надо, казалось бы, он должен быть счастлив, но все-таки ему чего-то не хватает. Наконец он уговаривает ее переодеться мужчиной и нарисовать себе жженой пробкой усы. Потом он подходит, берет ее под локоть и шепчет: «Знал бы ты, Густаво, кого я уломал сегодня…»
— Не опошляй, для меня это важнейшая тема. Что сказал дон Ренато?
— Что мог сказать священник, сколь угодно широких взглядов? Что чувство твое благородно и достойно и даже сообразно природе, но что не следует принижать его, превращая в физическую связь, потому что к таинству брака необходимо подойти сохранив чистоту, а значит, ты обязан хранить этот секрет в глуби сердца.
— А я на это?
— А ты на это, как последняя задница, послушался и сохранил секрет в глуби сердца. Мне представляется, отчасти потому, что ты ужасно боялся к ней подступиться. Но все-таки глуби сердца тебе было немножко мало, и поэтому ты вываливал все это на меня, и мне приходилось с тобой работать в паре.
— Как работать? Если я к ней и не подходил?
— К ней-то ты не подходил, а ко мне стал подходить беспрерывно. Дело в том, что твоя квартира была прямо рядом со школой, повернул за угол — и дома. Девочки, по распоряжению завуча, выходили из школы после мальчиков. И поэтому тебе вообще никогда не светило бы с ней видеться, если только не торчать, как остолоп, в неприкрытом ожидании непосредственно перед лестницей. Почти все остальные шли по домам сначала через сквер, потом по площади Мингетти, потом уже расходились кто куда. Лила жила на площади Мингетти. Ты выходил из школы, понарошку провожал меня через весь сквер и быстро скакал обратно, чтобы не опоздать к появлению девочек, так что Лила постоянно попадалась тебе навстречу со всеми с ее подружками. Ты просто смотрел, как она идет. Ничего больше. И так каждый божий день.
— И тем и был доволен.
— Да черта с два ты был доволен. Ты вытворял бог знает что. Вступил в актив, чтоб тебя посылали распределять по классам какие-то билеты. Ты входил в ее класс и застревал на лишних полминуты напротив ее парты. У тебя, видишь ли, не находилось сдачи. Ты стал страдать зубной болью, потому что кабинет дантиста находился на площади Мингетти и окна выходили на балкон ее дома. Ты неописуемо маялся зубами, дантист не знал, что делать, и для порядка рассверливал зубы. Тебе рассверлили сотню зубов совершенно напрасно. Но ты зато приходил за полчаса, сидел в приемной и пялился на балкон того дома. Она, конечно, так ни разу и не вышла. Однажды вечером шел снег, мы всей ватагой выбежали из кино, кино было именно на площади Мингетти, так ты организовал целую битву в снежки, вопил как очумелый, народ решил, будто ты жутко пьяный. А ты вопил в надежде, что она услышит крики и высунется на балкон и увидит, как ты ловко сражаешься в снежки. Однако высунулась не она, а старая ведьма, и завопила, что через минуту вызовет полицию. Потом еще одна гениальная идея. Ты целый спектакль создал. «Великое лицейское шоу». Ты рисковал завалить экзамены, поскольку весь год был занят исключительно этим спектаклем: словами, музыкой, декорациями. И наконец твоя пьеса появилась на сцене, грандиозный успех, три вечера подряд, успела посмотреть вся школа, включая родителей. Все валом валили в актовый зал — будто это самая модная постановка на свете. Ну, и Лила приходила два раза. Самый сильный номер был — пародия на учительницу Марини. Эта Марини преподавала естественные науки, сама сухая, тощая, волосы пучком, груди нет, здоровенные черепаховые очки и всегда черный костюм. Ты тоже был сухой и длинный, как Марини, переодеть тебя в нее — это было проще простого. В профиль просто чистая Марини, не отличишь. Только вышел ты на сцену — грохот в зале, почище Карузо. И эта Марини обычно у нас на уроках доставала из сумки пилюлю от кашля и по полчаса катала ее во рту, пилюля выпирала то из-за одной щеки, то из-за другой. Как ты полез в сумочку, как только сунул в рот пилюлю и стал катать ее языком — ну, я тебе говорю, как театр не рухнул, просто не понимаю, аплодисменты, рев, овация больше пяти минут. От твоего языка разом пришли в экстаз сотни людей. Ты был героем.