потусторонности, близкая вот этой сиюминутной посюсторонности? Или наступили бы темнота и бессознательность навсегда?
Я буду полный дурак, если потрачу имеющееся в распоряжении время на такие проблемы. Кто-то, назовем этого кого-то «Случай», предоставил мне оказию, дал возможность вспомнить, кто я. Попытаемся использовать это. Необходимо в чем-то покаяться? Покаюсь. Но покаяться я смогу, только вспомнив, что я содеял. За определенные мои художества (вина перед Паолой или перед облапошенными вдовами) меня уже, поди, простили. Вдобавок всем давно известно, что ад, даже если он есть, пуст.[323]
До того как оказаться в этом сне, я нашел в Соларе и положил в карман штанов металлическую лягушку, при виде которой у меня выплыло из памяти имя Анджело-Мишки и слова про драже доктора Озимо. Тогда это были только слова. А теперь я все увидел как на картинке.
Доктор Озимо заведовал аптекой на виа Рома. У него была лысая как яйцо голова и голубоватые очки. Всякий раз, как мама берет меня за покупками и заходит в аптеку Озимо, владелец аптеки, даже если она купила только марлевый бинт, откупоривает высокую стеклянную банку, полную белых ароматных шариков, и отсыпает для меня фунтик сливочных драже. Я знаю, что нельзя есть сразу все без остатка, разумнее растянуть на три или четыре дня.
Мне и дела не было (трехлетнему) до того обстоятельства, что у мамы в последнее посещение аптекаря замечался какой-то очень большой живот, но после этого последнего посещения, довольно вскоре, меня отправили погостить к нашему нижнему соседу — господину Пьяцца.[324] Господин Пьяцца жил в огромном зале, похожем более всего на джунгли и населенном животными: попугаями, лисами, котами, соколами. Мне объяснили, что он берет всех этих животных, но только когда они все равно умрут, и не хоронит их, а делает чучела. И вот меня посадили сидеть у господина Пьяцца, и он стал меня занимать, рассказывая, как какое животное зовут и какие у него повадки, и я провел не могу сказать сколько бесконечных часов в этом очаровательном некрополе, где смерть казалась изящной, египетской, и у нее был запах, который только в этом месте я и повстречал: запах, наверное, реактивов вперемешку с запахами пропылившегося пера и выдубленных шкур. Самый интересный в моей жизни.
Когда за мной пришли, забрали и повели домой, я обнаружил, что за время путешествия в царство мертвых у меня родилась сестричка. Ее принесла в дом повивальная бабка, обнаружившая девочку в капусте. От девочки видно только, в кипени буйных кружев, нечто круглое — это лилового цвета налитой кровью шар с черным отверстием посередине, из которого несется рваный рев. Нет, у нее ничего не болит, объясняют мне, просто все сестрички, когда родятся, так вот кричат, чтобы оповестить, что они довольны, ведь у них теперь есть мама и папа и маленький братик.
Я разбудоражен, мне приходит в голову, что нужно срочно покормить ее сливочными драже Озимо, но мне отвечают, что у новорожденной девочки нет еще зубов и что она способна только сосать молоко из маминой груди. А между чем славно было бы прицелиться этими драже в ее черный рот и проверить, попаду я или нет. За попадание я мог бы выиграть золотую рыбку? Кто знает?
Подбегаю к шкафчику с игрушками, беру жестяную жабу. Даже если она только родилась, не может же она не обрадоваться при виде квакающей лягушки. Оказывается, может. Понятно. Закладываю жабу обратно и ухожу, не зная, что думать. Зачем нужна эта новая сестра? Гораздо приятнее было со старыми чучелами господина Пьяцца.
Жестяная жаба и Анджело-Медведь. Они пришли мне на память так вот в паре, потому что Анджело-Медведь тоже ассоциируется с сестрой, но с уже повзрослевшей, играющей со мной во все игры и охочей до сливочного драже.
«Оставь его, отпусти, Нуччьо, мишке очень больно». Сколько раз я упрашивал двоюродного Нуччьо прекратить издевательства. Но тот, как старший по возрасту и как учащийся иезуитского интерната, где они ходили по струночке в пелериночках, когда вырывался оттуда, тиранил нас нестерпимо. В конце великого игрушечного побоища он обязательно захватывал в плен Мишку Анджело, привязывал его к кровати и подвергал безжалостной порке.
Мишка Анджело, с которых пор он у меня жил? Появление Мишки теряется в той дали, где, по терминологии Гратароло, мы еще не умели координировать личностные воспоминания. Анджело, плюшевый друг, желтенький, с подвижными руками и ногами, умел сидеть, ходить и воздевать руки к небесам. Он был большой, серьезный, глаза у него были карие и живые. Мы с Адой назначили его председателем всех игрушек, солдатиков, и кукол, и всего, что у нас было.
К старости он истаскался, но приобрел больше достоинства. В нем завелась такая прихрамывающая авторитетность, и со временем он выглядел все величественнее, подобно ветерану многочисленных битв, потерявшему в бурных сражениях ногу или глаз.
На перевернутой табуретке, превращенной в корабль, на этом пиратском судне или жюльверновском плоту с квадратными носом и кормой, Анджело наш Мишка садился у руля, а перед ним выстраивались на палубе солдаты Потешной роты под командованием Капитана Картошки, за счет крупного размера выглядевшие импозантнее, чем их серьезные товарищи — бойцы, выделанные из хрупкого гипса, изувеченные даже похуже Анджело-Мишки, вплоть до ампутации голов и рук. Из их линялых туловищ выпирали каркасные проволочки, и все они походили на Долговязого Джона Сильвера. Корабль отчаливал от Кроватного мыса, переплывал Комнатное море и выходил в Коридорный океан, курсом на архипелаг Дальней Кухни. Мишка Анджело высился над лилипутскими матросами, разница в размерах не вредила игре, а наоборот, выделяла Мишкино гулливерское величие.
Со временем от преданной службы, включавшей в себя изнурительную акробатику, и от пыток нашего кузена Нуччьо Анджело-Мишка лишился последнего глаза, затем — последней руки, затем — обеих ног.[325] По мере нашего взросления из обрубка Мишкиного тела вылезали бессчетные клочья соломы. Наши родители укреплялись во мнении, что ободранный плюшевый торс становится прибежищем насекомых, скажем даже, бактерий и бацилл, и развернули дипломатию за удаление Мишки из дому, грозясь выкинуть его в мусорный бак, пока мы в школе на уроках.
Мне и сестре было жаль бедного Анджело, некогда относившегося к семейству стопоходящих, а ныне — к семейству ободранных, нежизнеспособных и распадающихся на куски существ. Мы согласились, что Анджело-Мишке надлежит умереть. То есть нет, мы признали другое — что он де-факто уже умер и соответственно следует организовать ему пристойное погребение.
Рано утром, когда папа разжег огонь в топке — от которой питались теплом все батареи у нас в доме, — Мишка отправился в медленный, суровый последний путь. Прощание с телом проходило торжественно. У топки был выстроен весь наличный боесостав под командой Капитана Картошки. Бойцы отдавали павшему салют. Я прошел маршем и пронес перед собой на подушке безжизненное тело. Следом за мной выступали остальные члены семьи, включая приходящую домработницу, все как один охваченные глубокой почтительной скорбью.
Обряд был кончен. Анджело-Мишка был ввергнут собственной моей рукой в пылающий зев Ваала. И поелику Анджело был не чем иным, как простым мешочком соломы, он сгорел в единый момент.
Провозвестие новых бед. Через несколько месяцев нам пришлось распрощаться и с топкой. Она была запроектирована либо под антрацит, либо, когда антрацита не стало, под единственный возможный заменитель антрацита — коксовопылевой гранулят. Но война не прекращалась, и о коксовопылевом грануляте скоро тоже пришлось забыть, так что топку стало нечем заполнять. Батареи в доме остыли, единственным источником тепла оставалась старая кухонная печь, примерно такая же, как та, которая до сих пор стоит на кухне в Соларе. Эта печь принимала что угодно — дрова, бумагу, картон и прессованный виноградный жмых, расфасованный в брикеты, которые теплились хотя слабо, но долго, и через щелки распространялось приятное мерцание огня.
Примечание к рисунку[326]
Кончина Мишки Анджело меня не опечалила и не привела в ностальгический транс. Возможно, горестные мысли и посещали меня в юные годы, когда я — шестнадцатилетний — переосмысливал свое недавнее прошлое. Теперь же — никакого горя. Ведь я живу не в текучем времени. Я блаженствую в застывшем настоящем. Анджело-Мишка со мной, я его вижу, вижу день его похорон, но вижу и дни его величия, я умею перетекать от одного воспоминания к другому и каждое переживаю как hic et nunc.[327]
Если это и есть вечность, она прекрасна, зачем я должен был прождать шестьдесят лет, прежде чем заслужить ее?
Ну, теперь мне точно покажут лицо Лилы. Это мне причитается. Однако воспоминания будто приходят сами по себе, по очереди, как хотят. Значит, нужно ждать. Что поделать, других ведь занятий все равно не предвидится.
Я сижу в коридоре около «Телефункена». В эфире комедия. Папа слушает с начала до конца, я у него на коленях, сосу палец. Я ничего не понимаю в происходящем, в семейных драмах, супружеских изменах, провинностях и прощениях, от этих далеких голосов меня клонит в сон. Я перехожу на кровать, напоследок напоминая, чтоб не захлопывали дверь спальни, чтобы свет из коридора шел ко мне. Уже в самом нежном возрасте я исполнен скептицизма и подозреваю, что подарки на праздник Волхвоцарей приносят не Волхвоцари и не летающая на метле Епифания, а родители. Сестру Аду мне в этом убедить не удалось, и в общем не обязательно лишать малявку иллюзий, но сам я в ночь с пятого на шестое января отчаянно пытаюсь не уснуть и подсмотреть, чем будут там заниматься взрослые. Слышу шорохи. Они расставляют под елкой подарки. Утром следующего дня я разыгрываю изумление и восторг, потому что я лицемер, как все дети, и подыгрываю взрослым из корыстных соображений.
О, мне многое известно. Я дошел своим умом, что дети получаются из мам. Но я не выдаю себя. Мама болтает с подругами на женские темы (такая-то в положении… ммм… в интересном… у другой киста… ммм… яичника). Собеседница на это — шш! тут ребенок ходит рядом! — мама говорит, не обращайте внимания, он еще не дорос такое понимать. Я подслушиваю под дверью и постигаю тайны жизни.
За округлой дверкой маминого комода прячется книга Джованни Моска «Non è ver che sia la morte» («Смерти не существует»), это изящное и ироничное воспевание кладбищ: сладко лежать под уютным покровом земли. Я очаровывался гостеприимными страницами, это была моя первая встреча со смертью — еще до зеленых и толстых, как столбы, травинок Валенте. Но как-то утром в пятой главе я наткнулся на следующий сюжет. Мария в минуту слабости побывала в объятиях могильщика. Прошло время, и она почувствовала во чреве какой-то трепет. До тех пор автор держал