Скачать:TXTPDF
Таинственное пламя царицы Лоаны

юношам не подобает водить близкое знакомство с девицами… Очи суть окна души, через которые грех находит дорогу к нашему сердцу. Так не останавливайте взор на тех предметах, которые, хотя бы даже в малом, противны целомудрию. Святой Луиджи Гонзага не желал даже, чтоб видны были стопы его, когда он отходил ко сну или вставал от сна. Он не глядел в лицо даже собственной матери… Два года он прослужил пажом королевы Испании и ни разу не обратил взгляд на лицо королевы.

Подражать святому Луиджи не так уж просто. По чести сказать, цена спасения от соблазнов представляется завышенной, учитывая, что молодой аскет хлестал себя до крови, подкладывал под простыни острые щепки, дабы терзать свое тело и во сне тоже, под одеждой своей таил конские шпоры — в замещение власяницы; и преследовал неудобство и стоя, и сидя, и шагая. Исповедник предлагает мне, вместо Луиджи, в качестве образца блаженного Доменико Савио. У блаженного Доменико брюки от коленопреклонений затерты спереди, но при прочих равных у него епитимья полегче, чем у святого Луиджи, он предлагает все ж любоваться женской красотой, правда — красотой святой и непорочной: вглядываться в нежное лицо богоматери.

Я предамся поклонению пред сублимированной прелестью. Буду петь в хоре мальчиков в абсиде церкви, а на воскресных выездах — в каком-нибудь достопримечательном храме:

Dell’aurora Tu sorgi più bella

cot Tuoi raggi a far lieta la terra

e tra gli astri che il cielo rinserra

non c’é stella piùbella di Те.

Bella Tu sei qual sole,

bianca più della luna,

e le stelle più belle

non son belle al par di Те.

Gli occhi Tuoi son più belli del mare,

la Tua fronte ha il colore del giglio,

le Tue gote, baciate dal Figlio,

son due rose e le labbra sono fior.

Ты сиятельней утреннего света,

вся тобой озаряется планета,

Ты во всем подлунном мире воспета,

нету девы совершенней тебя.

Ты, чем солнце даже, светишь сильнее,

Ты светлее, чем луна, и белее,

среди звезд мне ни одна не милее,

и Тебя превозношу я, любя.

Взор синей, чем океана пучина,

а очелье белоснежнее крина,

а ланиты с поцелуями Сына,

как две розы, а уста — как цветы.

Может, я изготавливаюсь, хотя и сам пока того не знаю, ко встрече с Лилой, с лилеей, недаром лилея и крин — одно.[357] Она, должно быть, в той же степени недоступна, обворожительна в своем эмпирее, красота ее gratia sui,[358]лишена телесности, способна покорять ум, но не волновать чресла, — взор этой девы устремляется вдаль, на иного господина, а не вперивается вызывающе в мои глаза, не то что лукавые зрачки Джозефин Бейкер.

Мой долг состоит в том, чтоб искупить медитацией, молитвой и покаянием собственные грехи и прегрешения окружающих, предаться защите веры в такую пору, когда первые послевоенные газеты и первые плакаты на стенах твердят о «красной угрозе», о казаках, которые прискачут поить коней из купелей в храме Святого Петра. Я потерянно пытаюсь решить загадку: каким образом казаки, недруги Сталина, те самые, которые даже состояли в немецкой армии, сделались вдруг посланцами нашей смерти и, возможно, желают ныне убивать анархистов, таких, как Граньола? Сюжет, по-моему, довольно схож с корявым негром, который лапал Милосскую Венеру. Даже и рисовальщик, не исключаю, тот же самый: перековался и творит свою привычную наглядную агитацию — но только в духе нового крестового похода.

Выезд для духовных упражнений в монастырь в деревенской местности. В трапезной пованивает гнилью. Гуляем по внутреннему двору с библиотекарем. Библиотекарь рекомендует мне читать Папини. По вечерам собираемся в хоре церкви, в свете единственной большой свечи, вместе декламируем «Упражнение в благой смерти».

Духовный председатель читает отрывки о смерти из «Осмотрительного отрока»: не можем знать, где нас застигнет смерть, в постели, на работе ли, на улице или в ином месте, и что станет ее причиной: разрыв ли сосуда, катар ли, давление ли крови, лихорадка, язва, землетрясение или молния, все может отобрать нашу жизнь, и может случиться, что иные из нас не проживут и года с этой минуты, а может, месяца, да что там! недели не проживут, и дня, и даже часа, преставятся сразу по окончании упражнения. Настанет миг, помутнеет сознание, и явится боль в глазах, сухость на языке, скрежет зубовный, стеснение в груди, лед в крови, и истощение плоти, и прободение сердца. Расставшись с душой, наше смертное тело, облеченное в рубище, будет оставлено разлагаться в могиле, покуда черви и крысы не отгрызут все мясо с костей и не останутся одни оголенные кости от всего того, чем мы были. С небольшою кучкой смрадного праха.

Следует молитва. Долгое перечисление предсмертных содроганий умирающего, окостенения суставов, дрожи и разлития бледной краски вплоть до формирования facies hippocratica[359]и до агонийного хрипа. При описании каждого из четырнадцати этапов кончины (ныне я могу припомнить только пять-шесть) перечисляются: ощущения, положение тела, степень тяжести соответствующего состояния. Все отрывки завершаются одним и тем же рефреном: милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда неподвижность в ногах известит меня, что путь мой в этом мире близок к завершению, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда дрожь и онемение в руках не позволят больше сжимать тебя, о благое Распятие, и когда вопреки пожеланию уроню тебя на одр печали моей, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда глаза мои затуманятся и, помутившись от жути неминуемой смерти, устремят на тебя свой взор, слабеющий и потухающий, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда мои сизые олиловелые щеки пробудят в окружающих сострадание и страх, и волосы, волглые от смертного пота, встанут дыбом над черепом, и возвестится неминуемая кончина, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда мой ум, взбудораженный мучительными мнимостями, погрузится в смертную тоску, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда я лишусь употребления всех чувств, и целый мир уйдет от меня, и буду стенать в томлении агонии и тревоги гибельной, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Петь в темноте эти гимны, размышляя о собственной смерти. Именно это и требовалось. Чтоб перестать думать о чужой смерти. Проделывая это «Упражнение», я не мучаюсь. Это успокоительно — знать, что все люди смертны. Изготовка к существованию для смерти настраивала меня на волну судьбы — моей, но вообще-то говоря, и всеобщей. Джанни в мае рассказал анекдот, как доктор советует смертельно больному пациенту зарываться в песок. — А что, помогает, доктор? — Ну, помогает, не помогает… Важно, что формируется привычка находиться под землей.

Вот и у меня формируется.

Как-то вечером духовный председатель выходит к предалтарной балюстраде, освещение (он, мы, целая капелла) — одна только свеча, которая образует за ним золотой нимб, при том что лицо затенено. Он рассказывает. Ночью в монастыре, где воспитывают девиц, умирает одна из них, благочестивая, превосходная.[360] На следующее утро, уложив на катафалк в нефе церкви, ее отпевают. Вдруг труп вздымается, разверзты глаза, перстом в священнослужителя: «Падре! Не молитесь обо мне! Этой ночью я зачала нечистый, неблагой помысел, один-единственный, и теперь проклята, обречена я!»

Публику сотряс озноб, рыданье пробежало по рядам церковных скамей, похоже было — затмевается свеча. Духовный председатель отпускает, однако никто не уходит. Собирается длинная очередь перед будкой исповедника. Все обеспокоены — все намерены отойти ко сну ни в коем случае не раньше, нежели выложат исповеднику все, до наимельчайшего зернышка греха.

В нефе мрачно, но безопасно. Эти стены — защита. Укрываясь от злобы дня, провожу свои дни во власти ледяного жара, который окрашивает гибелью даже рождественские песенки. Уютный вертеп, дедушка строил такие в моем детстве, — это выдача Дитяти на поругание жестокому миру:

Усни, не плачь, Иисусе драгоценный,

Спаситель, Сын небесного Отца…

Провидишь Ты свой подвиг беспременный,

Не подымаешь в ужасе лица.

Зачем соломинки так колют больно,

Как тернии смертельного венца?

Закрой же очи и усни привольно,

Ты дремлешь, не предчувствуя конца.

Усни, не плачь, Иисусе драгоценный,

Спаситель, сын небесного Отца.[361]

В воскресенье папа, любитель футбола, несколько разочарованный таким сыном, которому только и охота что тупить глаза над книгами-бумагами, приводит меня на стадион. Команды играют не первоклассные, трибуны почти пусты, кое-где цветовыми пятнами выделяются немногочисленные болельщики, остальное же — раскаленные от солнца скамьи. По свистку арбитра игра останавливается, капитан идет спорить, остальные игроки без дела слоняются по полю. Беспорядочно перемешались на зелени поля футболки двух цветов. В матче перерыв. Похоже на замедленную съемку. Похоже на обрыв пленки во время сеанса в приходском кинозале, когда вдруг ровный звук превращается в мяуканье, герои двигаются с непостижимой осторожностью и, отчаянно дернув руками, замирают на неподвижной фотограмме, растекаются по экрану, будто плавленый воск.

В этот миг меня посетило озарение.

Сейчас я прочитываю это грустное открытие так: в мире не существует цели, мир — это просто ленивое недоразумение. Но в тот момент я сумел внутренне выразить мысль исключительно словосочетанием: «Бога нет».

Вышли после матча. Я во власти угрызений. Побежал исповедоваться. Огнедышащий капуцин, тот же, что в прошлый раз, снисходительно и благостно переспросил: с какой стати нелепые мысли? — и помянул красу природы, свидетельствующую о созидательном и распорядительном промысле, а затем припомнил и consensus gentium:[362]

— Сыне, в Бога веровали лучшие — Данте, Мандзони, Сальванески, Фантаппиé. Ну а ты что же?[363]

Апелляция к прецедентам меня угомонила. Я решил, что все дело в неважнецкой игре футболистов. Паола говорит, что я никогда в жизни не ходил на футбол, самое большее — смотрел по телевизору финалы чемпионатов мира. Видимо, у меня в памяти застряло: пойдешь на матч — и погубишь душу.

Но были и другие способы губить душу. Одноклассники начали шепотком рассказывать разное. Подсовывать на просмотр журналы и книги, утащенные у отцов. Говорить о таинственном «красном доме» Каза Росса, в который в нашем возрасте еще не пускают, и рваться на комедии, в которых показывают полуодетых женщин. Мне показали фото Изы Барцицца, выступающей в кабаре, со звездочками на грудях. Я не мог не смотреть — подняли бы на смех. Так что смотрел, и, как известно… перед всем можно устоять, окромя соблазнов. Воровски пробрался в кинотеатр на первый послеобеденный сеанс, надеясь никого не встретить. В фильме «Сиротки», с Тото и Карло Кампанини, Иза Барцицца вместе с другими воспитанницами в монастыре, презревши запреты настоятельницы, решает помыться под душем в голом виде. Зрителям показывают не голых девушек, а силуэты за занавесками в душевой. Девушки совершают омовение в ритме балета. Снова придется идти к исповеднику. За занавесками видится нечто, приводящее на память недавно дочитанную в Соларе книгу, от которой я пришел в смятение и ужас, — «Человек, который смеется» Виктора Гюго.

Книга осталась в Соларе, но я уверен, в дедовой лавке отыщется экземпляр. И точно. Пока дед разговаривает с посетителем, я усаживаюсь на пол у подножия стеллажа и лихорадочно отлистываю полкниги — где же та

Скачать:TXTPDF

Таинственное пламя царицы Лоаны Умберто читать, Таинственное пламя царицы Лоаны Умберто читать бесплатно, Таинственное пламя царицы Лоаны Умберто читать онлайн