что Эко в нынешней ситуации отвергает перспективу «открытого произведения», но он все же пересматривает свои прежние убеждения, ибо представления о формах текстуального сотрудничества, о которых он писал в Роли читателя, определенно изменились с тех пор.
Критика нынешнего Умберто Эко направлена на дезавуирование возникшей благодаря некоторым «безответственным» критикам иллюзии, согласно которой читатель может прочитать текст так, как ему угодно, не будучи ограничен никакими правилами чтения и не принимая во внимание интенции текста, не говоря уж об «имманентном» смысле. Текст все еще способен заблокировать некоторые означивающие инвестиции критика. Текст и только текст является главным гарантом интерпретации, не позволяющим аналитику впасть в галлюцинацию собственного дискурса.
Примечательно, что первым произведением, направленным против «чрезмерной интерпретации», был роман Маятник Фуко, а несколько лет спустя были опубликованы и научные труды, посвященные этой проблеме.
Между первым и вторым романом Эко существует вполне определенная связь, которая объясняется происшедшим за это время эпистемологическим сдвигом в семиотических и философских взглядах Эко (та же дистанция, которая отделяет Роль читателя от, например, Пределов интерпретации). Если использовать некоторые аналогии по примеру Рорти, то можно сравнить эту дистанцию с той, которая разделяет Логико-философский трактат от Философских исследований Витгенштейна[227].
Эко не изменяет себе, своей страсти к языку, приверженности к семиотическим загадкам и играм с культурной традицией. Но в то же время Маятник Фуко (1988) — это одна из форм борьбы с семиотическим экстремизмом, исследование механизма власти, сила которой во многом определяется способностью к манипулированию знаками, что в конечном счете ведет к фанатизму, тоталитаризму, страху. Эко переносит проблемы идеологии и власти из плана социальной реальности в область семиотических исследований и литературы. В зародышах тоталитарных образований воспроизводятся устойчивые схемы оккультных традиций: «вера в овладение тайными законами бытия, вера в тайный центр власти, создание собственного тайного общества для борьбы с мифическим тайным противником за господство над жизнью»[228]. Но оккультное сознание в свою очередь возникает в силу того, что разуму изначально свойственна вера в существование тайны, скрытого смысла явлений. Идея бога и идея тайного центра рождаются из одной и той же интеллектуальной потребности, что в конечном счете ведет к тоталитарной идеологии. В этом мысль Эко оказывается близка взглядам «новых философов» (Б.-А. Леви, Ж.-М. Бенуа и др.), полагавших, что первоисток тоталитаризма лежит в самом принципе рационального умозрения. Хотя для Эко источник зла не в разуме как таковом, а в той врожденной болезни разума, овладевшей и культурой и политикой нашего времени, которая называется синдром подозрительности. «Как семиотик я постоянно пытаюсь искать значение вещей, сокрытое в подтексте, — говорит он в одном из интервью, — но я против раковой опухоли чрезмерной интерпретации, которой вы никак не можете удовлетвориться и продолжаете искать другие ответы»[229]. Полифония идей притягательна, но опасна.
В Имени розы дешифровка скрытых значений предстает как привилегия критического разума, в то время как консервативному, догматическому мышлению свойственна приверженность к ограниченным, застывшим значениям. Маятник Фуко выглядит как симметричная инверсия предыдущего романа: интерпретация, основанная на неограниченном смещении смыслов, оказывается к тому же социально опасным занятием. Случайная конфигурация смыслов может превратиться в квазисимволическую. Таким образом, ясность ума проявляется уже не столько в непреклонном релятивизме, сколько в способности ограничивать смыслы — в «здоровой» подозрительности. Кстати, Р. Рорти (образцовый читатель Эко) расценил этот роман как «полемику с субстанциализмом, но также прощание со структурализмом, ибо отрицалось не что иное, как метафора глубины — представление о том, что существуют глубинные смыслы, сокрытые для непосвященного, смыслы, которые доступны лишь тем немногим счастливчикам, которые смогли постичь самый сложный код»[230]. Рорти интерпретирует Теорию семиотики Эко как оптимистическую попытку раскрыть универсальную структуру структур, выявить универсальный код всех других кодов, и потому данный роман был воспринят им как антипод — во многих отношениях — той семиотической позиции, которой Эко придерживался в 70-е гг. Сравнивая скептицизм «позднего» Эко с эпистемологическим и метафизическим кризисом, пережитым Витгенштейном и постигшим Хайдеггера, Рорти рисует в своем воображении образ «великого мага из Болоньи», отвергающего структурализм и упраздняющего таксономии, способного «любоваться динозаврами, персиками, детьми, символами и метафорами, не прибегая к необходимости сведения их сущности к сокрытым от глаз арматурам бытия»[231].
В 1990 году почти одновременно в Италии и США был опубликован сборник эссе, посвященный проблемам гиперинтерпретации, под названием Пределы интерпретации. Тексты, собранные в этом сборнике, были написаны Эко в период с 1985 по 1990 год. Для англоязычного читателя публикация подобного сборника могла оказаться неожиданной, поскольку Открытое произведение, написанное в 1962 году, было переведено на английский и опубликовано в США лишь в 1989 году. Напомню, что в первой книге, так же как и в Роли читателя, Эко отстаивал прежде всего права читателя и свободу интерпретации (по крайней мере в отношении текстов, имеющих эстетическую ценность). С момента появления тех работ читатели Эко, к его нынешнему сожалению, обратили свое внимание главным образом на «открытую» сторону проблемы, недооценив тот факт, что, отстаивая поэтику «открытого произведения» и «открытой» интерпретации, он подчеркивал, что подобная деятельность стимулирована прежде всего самим текстом. Иначе говоря, Эко интересовала не одна единственная сторона процесса интерпретации, то есть — проблема читательской рецепции, но, скорее, диалектика прав текста и прав его интерпретаторов. Складывается впечатление, говорит Эко (и не устает повторять это во всех своих последних работах, выступлениях и лекциях), что за последние 10–15 лет права интерпретаторов были слишком преувеличены[232]. Он также подчеркивает, что могло сложиться неверное представление о том, что использование (в качестве аргумента в пользу «открытости» интерпретации) понятия Пирса «неограниченный семиозис» может быть расценено как то, что интерпретация не имеет критериев. Однако даже наиболее радикальные деконструктивисты согласны с утверждением, что некоторые интерпретации просто неприемлемы, то есть интерпретируемый текст навязывает некоторые ограничения своим читателям. Пределы интерпретации совпадают с правами текста (но ни в коем случае не с правами его автора). Даже Деррида в книге О грамматологии напоминает читателям о необходимости инструментов традиционной критики: «Вне этого признания и уважения, критическое производство рискует развиться в непредсказуемом направлении и узаконить себя, не сказав в общем-то ничего»[233]. Эко убежден в том, что опасно открывать текст, не обеспечив прежде его права. Иначе говоря, прежде чем извлекать из текста всевозможные значения, необходимо признать, что у текста есть буквальный смысл, а именно смысл, который интуитивно первым приходит на ум читателю, знакомому с конвенциями данного естественного языка.
Итак, любое рассуждение о свободе интерпретации должно начинаться с защиты здравого смысла. Для доказательства своего тезиса Эко обращается к примеру, который он позаимствовал из книги Дж. Уилкинса Mercury, or The Secret and Swift Messenger (1641):
Хозяин послал своего индейского раба с корзиной фиг и письмом для своего друга. По дороге раб съел большую часть содержимого корзины. Тот, кому предназначались фиги, прочитал письмо и не обнаружил в корзине того количества фруктов, о котором говорилось в письме. Он стал ругать раба и обвинять его в воровстве. Индеец стал оправдываться и утверждать, что «свидетель» (то есть письмо) лжет. История повторилась и в следующий раз: индеец съел фрукты по дороге, однако был более предусмотрителен. Прежде чем съесть их, он спрятал письмо под камень, надеясь таким образом устранить свидетеля и избегнуть обвинений в воровстве. Однако в этот раз его снова отругали, и в конце концов он сознался в содеянном, восхищаясь Божественным Письмом[234].
Итак, история, рассказанная Уилкинсом, словно опровергает большинство современных теорий интерпретаций, согласно которым как только нечто, написанное автором, отчуждается от него, оно оказывается в вакууме потенциально бесконечного ряда возможных интерпретаций, и в результате ни один текст не может быть интерпретирован согласно утопии определенного, аутентичного и установленного значения. Эко указывает на то, что, «даже когда текст отчуждаем от его автора, от сомнительного референта и от контекста его создания, он все равно способен сообщать о «фигах-в-корзине»[235].
Представим себе ситуацию (повествовательное воображение Эко действительно не имеет границ), что посланник был убит, убийцы съели все фиги, уничтожили корзину, затем поместили письмо в бутылку и бросили ее в океан. Спустя семьдесят лет после Уилкинса письмо оказалось в руках Робинзона Крузо, выудившего бутылку из океана. Корзины нет, раба нет, фиг нет, только письмо. Эко уверен, что первой реакцией Робинзона Крузо было бы естественное недоумение: «А где же фиги?» Только после этого он начал бы представлять себе все возможные фиги, всех воображаемых хозяев и их рабов, задумался бы о механизмах лжи или о своей несчастной судьбе, поскольку адресат (реципиент) удален от любого трансцендентального значения.
Даже если Крузо решил бы, что написанные на бумаге буквы, лишь результат химической эрозии, он имел бы только две возможности: либо забыть об этом как о несущественном природном явлении, либо интерпретировать сообщение согласно значениям слов английского языка. В любом случае Крузо был бы уверен, что в письме говорится именно о фигах, а не о яблоках или единорогах.
Теперь представим себе, продолжает соблазнять Эко, что письмо попало в руки умудренного семиотика, лингвиста или герменевта. В этом случае опытный и знающий адресат располагал бы большим количеством способов интерпретации:
1) Сообщение закодировано: «корзина» означает «армия», «фиги» — тысяча солдат, «подарок» — «на помощь». В этом случае, коль скоро в письме речь идет о 30 фигах, он решил бы, что отправитель послал армию в количестве 30 000 солдат на помощь получателю. Но если так, то речь идет именно о 30 000, а не, скажем, о 180 (если только отправитель не использовал очень личный код, в котором одна фига означает шесть солдат).
2) «Фиги» могут быть истолкованы в риторическом смысле (поскольку существуют идиоматические выражения с данным словом — «to be in good fig», «to be in full fig», «to be in poor fig»), и тогда сообщение приобрело бы иной смысл. Но и в этом случае получатель опирался бы на предустановленные интерпретации слова «фига», а не «яблоко» или «кот».
3) Адресат, имея некоторый опыт чтения средневековых текстов, предположит, что сообщение в Бутылке — это аллегорический текст, написанный поэтом: он почувствует, что в этом письме есть некий второй, сокровенный, смысл, определяемый специфическим поэтическим кодом. «Фиги» — это синекдоха для «фруктов», фрукты в свою очередь могут оказаться метафорой «положительных звездных влияний», эти последние являются аллегорией «божественной милости» и так далее. В этом случае интерпретатор может предложить самые разнообразные противоречивые гипотезы, но Эко более чем уверен в том, что существуют некоторые — более экономичные — критерии для предпочтения одних гипотез другим. Прежде всего для обоснования своей гипотезы получатель должен представить себе возможного автора сообщения и историческую эпоху,