в которую данный текст был составлен. Это вовсе не означает попытки исследовать интенции автора, но это определенно имеет отношение к исследованию культурного контекста исходного сообщения[236].
Даже если в конечном счете данный или другой текст потерял свою референциальную силу, интерпретатор по-прежнему не может сказать, что текст может означать что угодно. Например, в этом письме вряд ли говорится о том, что Наполеон умер в мае 1821 года.
Эко предупреждает, что его тезис может быть воспринят с негодованием, но тем не менее он допускает, что наиболее экономичное решение заключается в том, что текст имеет буквальное значение (и, следовательно, речь идет именно о 30 фигах в корзине). Любые иные гипотезы возникнут позже, но первыми на ум приходят именно буквальные значения.
Проблема интерпретации, по мнению Эко, начинается с различия между семантической и критической интерпретациями (семиозисной и семиотической). Семантическая интерпретация — это результат первичного процесса знакомства с текстом, в ходе которого реципиент наполняет текст некоторым значением. Этот этап представляет собой естественный семиозисный феномен. Критическая интерпретация — собственно семиотическая, металингвистическая деятельность — нацелена на описание и объяснение того, на каких формальных основаниях данный текст порождает данный ответ[237].
В этом смысле каждый текст может быть интерпретирован как семантически, так и критически, но лишь очень немногие тексты допускают такую возможность. Обычные высказывания (как, например, дай мне ту бутылку) рассчитаны на сугубо семантическое истолкование. Напротив, эстетические тексты со свойственной им семантической двусмысленностью нуждаются в критическом интерпретаторе. Соответственно этим типам текстов, как уже отмечалось выше, существуют и читатели разных уровней — наивный и критический. Можно сказать, что если семантический читатель включен в структуру вербальной стратегии, то для критического читателя ничто в тексте не выступает как призыв к интерпретации второго уровня. Но здесь Эко отмечает, что целый ряд художественных средств, например стилистическое нарушение нормы, очуждение, выступают как раз в функции маркеров, приглашающих критического читателя обратить свое внимание на данный текст. Более того, существуют тексты, демонстративно рассчитывающие на чтение второго уровня. Можно проанализировать, например, Убийство Роджера Экройда Агаты Кристи, где повествование ведется от имени персонажа, который в конце романа оказывается убийцей. После своего признания нарратор сообщает читателям, что если они были достаточно внимательными, то должны были понять, в какой именно момент он совершил преступление, так как в завуалированной форме он сказал об этом. Другой пример — анализ Истинно парижской драмы Аллэ, предложенный Эко в Роли читателя.
Во многих случаях, однако, как Эко показывал еще в Роли читателя, тексты, скорее, используются, чем интерпретируются, хотя иногда бывает чрезвычайно трудно установить различие между этими двумя практиками[238].
Критически интерпретировать текст — означает читать его ради обнаружения чего-то, что вместе с нашими эмоциями касается его природы. Использовать текст — означает обращаться к нему ради какой-то другой цели, даже невзирая на риск ложной интерпретации с семантической точки зрения. «Если я вырываю несколько страниц из моей Библии, — иронизирует Эко, — для того, чтобы завернуть в них мою табачную трубку, я использую Библию, однако никто не осмелился бы назвать меня при этом текстуалистом (по определению Рорти), хотя я, если и не прагматист, то определенно — прагматик. Если я получаю сексуальное удовлетворение от чтения порнографической книги, я не использую ее, поскольку для того, чтобы развить мои сексуальные фантазии, я должен был семантически интерпретировать ее высказывания. Напротив, если я заглядываю в Элементы Эвклида лишь за тем, чтобы заключить, что ее автор был scotophiliac, одержимый абстрактными образами, то можно сказать, что я использовал эту книгу, так как я отказался от семантической интерпретации ее определений и теорем»[239].
Поскольку в действительности оказывается, что почти невозможно определить критерии истинной интерпретации (в ее отличии также от использования) текста, постольку Эко предлагает рассуждать ad hoc и прибегнуть к принципу фальсифицируемости ложных интерпретаций, принимая за основу принцип Поппера, согласно которому не существует правил, чтобы установить «истинность» интерпретации, однако как минимум можно найти правило для установления «ложных» интерпретаций. Это правило гласит, что «внутренняя согласованность текста должна быть принята в качестве параметра его интерпретации»[240]. Во всяком случае, лишь сверив заключение читателя с текстом как связной целостностью, можно доказать, что его intentio opens верно. Эта мысль достаточно древняя и восходит к Августину (О христианской доктрине): любая интерпретация, касающаяся данного фрагмента текста, может быть приемлема, если она подтверждается, и наоборот — должна быть отвергнута, если противоречит другим частям того же текста.
Итак, в теоретическом плане трудно себе представить некий стандартный набор формальных критериев для селекции «правильных» и «неправильных» интерпретаций. Однако Эко рассчитывает на своего рода культурный дарвинизм: некоторые интерпретации оказываются более устойчивыми и остаются значимыми для читательского сообщества, в то время как другие забываются и тем самым оказываются нежизнеспособными[241].
В 1990 году Эко был приглашен в Кембридж, где состоялась его дискуссия с Ричардом Рорти, Джонатаном Каллером и Кристин Брук-Роуз[242]. Выбирая тему своих таннеровских семинаров,
Эко согласился определить или, точнее, изложить свою позицию по проблеме текстуального смысла, а также возможностей и пределов интерпретации более артикулированным образом. Выражая свой протест против того, что ему представляется как извращенная форма идеи неограниченного семиозиса, в своих лекциях он рассматривает целый ряд способов ограничения интерпретации и свои критерии приемлемости этих способов, уделяя особое внимание тем случаям, которые он отождествляет с феноменом «гиперинтерпретации».
В первой лекции он анализирует «вечную» проблему поиска секретных смыслов в контексте западной интеллектуальной истории. Смысл этого экскурса в историю герметических концепций и идей гностицизма состоит прежде всего в том, чтобы вписать современные теории гиперинтерпретации в многовековую традицию эзотерических учений со свойственным и тем и другим теориям интерпретации болезненным подозрением к очевидным значениям текста (то, что подразумевается здесь под категорией здравого смысла).
Таинственное знание, «унаследованное» герметистами от варварских жрецов, представляло универсум как один огромный зеркальный зал, где каждая вещь отражает и обозначает все другие. Универсальная симпатия непосредственно вытекает из идеи божественной эманации, истоки которой кроются в Едином и откуда берет начало противоречие. «Человеческий язык чем более двусмыслен и поливалентен, чем более использует символы и метафоры, тем более он оказывается приспособлен для именования Единого, в котором совпадают все противоположности. Но там, где торжествует совпадение противоположностей, там коллапсирует принцип тождества. Tout se tient»[243].
В результате интерпретация оказывается бесконечной. Попытка обнаружить последнюю неоспоримую истину ведет к постоянному ускользанию смысла. Растение описывается не в терминах его морфологических и функциональных характеристик, но на основе подобия, пусть даже и неполного, с другим элементом космоса. Если оно несколько напоминает какую-либо часть тела, то, следовательно, оно отсылает к этому телу. Но часть тела имеет свое значение, ибо она связана со звездами, а последние наделены смыслом постольку, поскольку они интерпретируются в терминах музыкального ряда, а это, в свою очередь, напоминает нам об ангельской иерархии и так до бесконечности. Каждая вещь, земная или небесная, скрывает в себе некую тайну. Всякий раз, когда эта тайна раскрывается, она ведет к другому секрету вплоть до последней тайны. Последняя же тайна герметической традиции состоит в том, что все сущее есть тайна, то есть герметическая тайна пуста…[244]
Герметическое знание, отмечает Эко, не исчезло в анналах истории, оно пережило христианский рационализм, доказывавший существование Господа с помощью рассуждений, основанных на принципах силлогистики. Оно продолжало существовать как маргинальный культурный феномен и среди алхимиков, и каббалистов, и в лоне средневекового неоплатонизма. В эпоху Ренессанса во Флоренции Corpus Hermeticum — это порождение эллинизма II века — был воспринят как свидетельство очень древнего знания — времен Моисея. Система была переосмыслена Пико делла Мирандолой, Марсилио Фичино, Иоганном Рейхлином, то есть ренессансными неоплатониками и христианскими каббалистами. С тех пор герметическая модель упрочила свои позиции в современной культуре, существуя между магией и наукой.
История этого возрождения довольна противоречива: современная историография доказывает, что вне герметизма невозможно понять феномен Парацельса или Галилея. Герметическое знание вдохновляло Фрэнсиса Бэкона, Коперника, Кеплера, Ньютона, и современная система зародилась, inter alia, в диалоге с количественной системой герметизма. В конечном счете герметическая модель внушала мысль о том, что порядок универсума, описанный греческими рационалистами, может быть иным и что вполне возможно раскрыть новые связи и отношения в этом мире, что позволит человеку активно воздействовать на природу и изменять порядок вещей. Но это влияние росло вместе с убеждением в том, что мир не может быть описан в терминах качественной логики, а только количественной. Так, парадоксальным образом герметизм способствовал становлению нового противника — современного научного рационализма[245]. Новый герметический иррационализм осциллирует между мистиками и алхимиками, с одной стороны, и поэтами и философами, такими, как Гете, Жерар де Нерваль, Йетс, Шеллинг, Франц фон Баадер, Хайдеггер, Юнг, с другой стороны. Наконец, по мнению Эко, не представляет большого труда увидеть это стремление к постоянному ускользанию смысла во многих постмодернистских концепциях. Вневременную сущность герметического подхода в лаконичной поэтической форме выразил Поль Валери: Il п’у a pas de vrai sens d’un texte.
Герметизм и гностицизм пустили глубокие корни в современных культурных практиках, и потому было бы небезынтересно выявить, что и делает Умберто Эко, некоторые специфические черты «герметического подхода к тексту»[246].
— Текст — это открытый универсум, в котором интерпретатор может раскрыть бесконечные взаимосвязи.
— Язык не способен уловить уникальный и всегда существовавший смысл: напротив, функция языка состоит в том, чтобы показать, что то, о чем мы можем говорить, является всего лишь совпадением противоположностей.
— Язык отражает неадекватность мысли: наше бытие-в-мире — это не что иное, как бытие, лишенное трансцендентального смысла.
— Любой текст, претендуя на утверждение чего-то однозначного — это универсум в миниатюре, то есть произведение хитроумного Демиурга.
— Современный текстуальный гностицизм тем не менее весьма щедр: всякий, кто в состоянии навязать намерения читателя непостижимым намерениям автора, может стать Ubermensch, который знает истину, а именно то, что автор не знал, что он хотел этим сказать, ибо вместо него говорит язык.
— Спасая текст — то есть переходя от иллюзии наличествующего в нем якобы смысла к осознанию бесконечности значений, читатель должен подозревать, что каждая строчка заключает иной, тайный смысл; слова, вместо того чтобы сообщать, скрывают в себе невысказываемое; честь и хвала читателю, который в состоянии понять, что текст может сказать что угодно, исключая то, что имел в виду его автор; как только искомый смысл обнаружен, мы уже уверены, что это не подлинный смысл, поскольку подлинный лежит глубже и так далее, и тому подобное; проигравшим оказывается тот, кто завершает этот процесс, говоря: «Я понял».
— Подлинный читатель — это тот, кто осознает, что единственная тайна текста — это пустота.