карикатурой, которую Эко адресует наиболее радикальным рецептивным концепциям. Однако карикатуры часто оказываются очень правдоподобными портретами. Эко не сомневается, что существуют способы ограничения потенциально бесконечного количества интерпретаций. Иначе мы рискуем оказаться в ситуации, которую парадоксальным образом охарактеризовал Мачедонио Фернандес: «В этом мире отсутствует так много вещей, что если бы не хватало еще чего-то, то для этого уже нет места»[247].
С определенной точки зрения все, что угодно, может совмещать в себе отношения аналогии и подобия с чем угодно еще. Разница между здоровой и параноидальной интерпретацией состоит, согласно Эко, в том, чтобы признать ограниченность этих подобий, а не выводить из минимального сходства максимум возможных отношений. Сомнение само по себе еще не является патологией: и детектив и ученый вправе подозревать, что некоторые признаки — очевидные, но кажущиеся второстепенными — могут указывать на нечто более важное, но менее очевидное. На этом законном основании они предлагают гипотезы, которые подлежат проверке. Герметический же семиозис зашел слишком далеко именно по вине интерпретативных практик подозрения. Избыток любопытства ведет к переоценке значимости совпадений, которые объясняются другими способами[248].
Во второй лекции Эко дистанцируется еще в большей степени от современных форм этого дискурса, настаивая на том, что мы в состоянии выявить «гиперинтерпретацию» данного текста, не доказывая при этом, что существует лишь единственно возможная истинная интерпретация. В качестве подтверждения верности своего тезиса он анализирует ряд примеров, в том числе интерпретацию Данте, предложенную в XIX веке Габриэле Россетти, и способ прочтения одного из стихотворений Вудсворта американским критиком Джеффри Хартманом. В этом анализе ключевую роль играет понятие «интенции текста» — intentio opens как основы выявления значения текста. Это понятие не вынуждает нас возвращаться к ранее отвергнутому и действительно устаревшему понятию интенции автора, однако позволяет нам увидеть, как этот фактор ограничивает свободную игру интенций читателя — intentio lectoris. Природа, статус и идентификация intentio operis с необходимостью предполагают более строгое определение места и функций таких категорий интерпретативного процесса, как эмпирический читатель, подразумеваемый читатель и образцовый читатель. Эко показывает, что интенция текста состоит в производстве своего образцового читателя, то есть читателя, способного выявить смысл, запрограммированный текстом; таким образом можно редуцировать бесконечное количество возможных прочтений к нескольким интерпретациям, предусмотренным самим текстом.
Выяснение того, что именно «хотел сказать» текст, это всегда своего рода пари. Но знание контекста позволяет уменьшить неопределенность этой ситуации[249], при этом интенции эмпирического автора не играют существенной роли. Так, например, чувствительный и ответственный читатель не должен спекулировать на предмет того, что происходило в голове автора в момент, когда он писал свой текст, но он обязан учитывать состояние лексических систем в эпоху, когда данный текст был написан. Например, если Вудсворт писал A poet could not but be gay, это еще не значит, что современный читатель должен непременно интерпретировать это как строчку из «Плэйбоя»: в ту эпоху слово gay еще не имело сексуальной коннотации, и признать этот факт — значит соотнести его с культурным и социальным окружением поэта[250]. Можно, конечно, использовать текст Вудсворта для пародии, дабы показать, как текст может быть прочитан в различных культурных контекстах, но если мы хотим интерпретировать это стихотворение, то обязаны отнестись с почтением к культурному и лингвистическому окружению Вудсворта.
Предположим, что данный текст был найден в бутылке, когда мы находимся в полной неизвестности относительно того, кто и когда сочинил его. Встретив в тексте слово gay, мы должны соотнести его с остальным текстом и подумать, содержатся ли в нем какие-нибудь намеки на сексуальную интерпретацию, чтобы убедиться в наших догадках на предмет гомосексуальной коннотации этого слова. Если мы найдем такое подтверждение, то можно сделать вывод о том, что текст написан не романтиком, а современным поэтом, который лишь имитировал стиль романтизма.
Другой весьма показательный пример, доказывающий, как безосновательны могут быть иногда поиски сверхзначения, зашифрованного в тексте, которое не в меру ретивый интерпретатор способен из него извлечь. Эко обращается к стихотворению Сильвия итальянского романтика Леопарди, последняя строчка которого наводит на мысль, что все стихотворение являет собой анаграмму имени «Сильвия» (salivi — Silvia). Множество критиков подчеркивали навязчивое использование гласной i. Задавшись такой целью, можно и в самом деле найти множество псевдоанаграмм, если отталкиваться от мысли, что несчастный автор был одержим мыслью передать сладость звучания имени своей возлюбленной. Вполне допустима также мысль, что читатель имеет право наслаждаться этим эффектом звучания. Но в этот момент, предостерегает Эко, процесс чтения становится более похожим на terrain vague, где интерпретация и использование идут рука об руку. Критерий экономичности здесь явно отсутствует. С другой стороны, можно предположить, что автор, одержимый звучанием имени, шифрует свой текст, скорее всего, бессознательно, то есть не следуя сознательному намерению.
Для проверки своей гипотезы Эко обращается к сонетам другого «одержимого» автора — Петрарки, чья любовь к Лауре всем хорошо известна. Понятно без слов, что по уже известному методу в его текстах можно обнаружить бессчетное количество псевдоанаграмм имени Лауры. Однако вместо этого Эко, из любви к экспериментам, решает поискать анаграммы имени Лауры в стихах Леопарди и анаграммы Сильвии — в поэзии Петрарки. Результат оказывается весьма интересным, хотя в количественном отношении менее впечатляющим, что позволяет Эко иронизировать по поводу возможности обнаружения анаграммы Сильвии в тексте итальянской конституции — особенно потому, что итальянский алфавит очень краток: в нем всего 21 буква. Неэкономичность подобной интерпретации состоит в том, что не совсем ясно, с какой целью Леопарди стал бы использовать этот эллинистический и раннесредневековый прием и тратить свое драгоценное время на изобретение секретных сообщений. То, что годится для интерпретации De laudibus sаnсtае Рабана Мавра, не подходит для чтения Леопарди[251].
Подобные ситуации, однако, наводят на мысль, что иногда небесполезно спросить у эмпирического автора (которому посвящена третья лекция Эко), что он имел в виду сказать, если таковой еще жив. Не с целью узаконить ту или иную трактовку (тем более признать единственно легитимной интерпретацию самого автора), а с тем, чтобы проанализировать расхождения между интенцией автора и интенцией текста. Это имело бы определенный интерес не столько для критики, сколько в чисто теоретическом плане.
В конце концов может статься, что эмпирический автор еще и текстуальный теоретик в одном лице (вполне понятно, кто имеется в виду в данном случае). Тогда возможны два типа реакций. Либо автор говорит «нет, я этого в виду не имел, но я согласен признать, что «имел в виду» текст, и я благодарен читателям, которые раскрыли мне на это глаза», — именно так Эко, как эмпирический автор, отреагировал на некоторые прочтения своего романа в Заметках на полях «Имени розы». Либо он может сказать следующее: «Безотносительно к тому факту, что я этого не имел в виду, я считаю, что рассудительный читатель не примет подобной интерпретации, ибо это звучит не экономично»[252].
В любом случае эмпирический автор не несет ответственности за все аллюзии и аналогии, которые обнаруживают его читатели. Существует текст, и он ожидает своей интерпретации, и уже не важно, что имело в виду авторское «Я» (которое само по себе проблема: идет ли речь о сознательной личности автора, о его Id, об игре языка[253]). Тем хуже для автора, если он менее проницателен, чем его читатель, — любит повторять Эко.
Так, например, курьезность ситуации с заглавием его второго романа Маятник Фуко заключалась в том, что расчеты Эко на то, что большинство читателей прежде всего подумает об изобретении Леона Фуко, не оправдались. Эко чувствовал, что избежать невольных аллюзий на Мишеля Фуко не удастся, особенно в связи с тем что Фуко писал о парадигме подобий, а персонажи Эко одержимы поиском таковых. Подобное умозаключение лежит на поверхности, и он полагал, что искушенные читатели сразу же отвергнут этот интерпретативный ход[254]. Тем не менее многие читатели повели себя «неадекватно» замыслу автора.
Комментируя лекции Эко, Рорти концентрирует внимание на различии между интерпретацией и использованием текста. Рорти видит в лице Эко сотоварища по «прагматистскому прогрессу», имея в виду ту стадию, на которой все интерпретации (включая идентификацию себя с прагматизмом) оцениваются согласно их эффективности как инструменты для достижения какой-либо цели, а не по отношению к тому, насколько правильно они описывают свой объект[255]. Тем не менее, по его признанию, чувство товарищества начало покидать его, когда он ознакомился со статьей Эко Intentio Lectaris, в которой тот настаивает на различении понятий интерпретирование и использование текста. Очень сомнительной кажется ему также категория связности текста, поскольку любой текст обретает эту связность в процессе интерпретации — то есть весьма проблематично полагать, что она имелась изначально. Следуя прагматистскому отрицанию различения между обнаружением объекта и его созданием, Рорти считает, что и в ситуации с intentio operis и intentio lectoris мы попадаем в ловушку, так как intentio возникает лишь в момент, когда мы читаем текст (к тому же имея определенные причины для этого).
Рорти не согласен с аргументом Эко по поводу существования некоей «сущности» текста. Вместо того чтобы заниматься поисками того, что текст реально «имел в виду сказать», Рорти предлагает исследовать ситуации использования различных определений текста согласно целям интерпретаторов. Он считает, что вне зависимости от нашего желания интеллектуальная история состоит как раз в том, что одни и те же тексты использовались по-разному, с позиции различных интерпретативных словарей — согласно цели «пользователей», а не потому, что этого «хотел» сам текст. Тем не менее Рорти оставляет невыясненным вопрос, почему и каким образом тексты, лишенные «сущности» и описываемые тем способом, который соответствует цели пользователя, все же способны оказывать сопротивление при попытке подчинить их этим целям и в конечном счете изменить приоритеты и задачи своих читателей.
Джонатан Каллер, известный литературовед, автор ряда книг, посвященных структурализму и постструктурализму, берется защитить права «гиперинтерпретации». При этом он остроумно замечает, что Эко своими блестящими литературными и теоретическими работами невольно способствовал усилению интереса к настойчивому герметическому поиску секретных кодов, который он критикует в своих лекциях. Более того, он полагает, что так называемая гиперинтерпретация (overinterpretation) на самом деле может оказаться феноменом недостаточной интерпретации (underinterpretation). С чем Каллер также не может согласиться, так это признание ключевой роли intentio opens, что позволяет заклеймить некоторые прочтения как проявления «гиперинтерпретации», поскольку они с самого начала ограничивают возможности потенциальных открытий относительно текста.
В более общем плане Каллер видит идеальной ситуацию, когда текст не навязывает свои вопросы читателю: интереснее узнать то, что текст вовсе не имел в виду, и читательские ответы не должны быть изначально ограничены его интенциями. Возражая на тезис Эко об эксплутации деконструктивистами понятия «неограниченный семиозис», Каллер считает,