Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Избранное, Том I-II Религия, культура, литература
елизаветинском переложении»).]. Но даже Гамлет, наломавший столько дров и вызвавший смерть по крайней мере трех невинных людей, плюс еще двух менее значительных персон, умирает вполне довольный самим собой:

Все кончено, Гораций.

Ты жив. Расскажешь правду обо мне

Непосвященным…

Каким

Бесславием покроюсь я в потомстве,

Покуда все в неясности кругом!

Перевод Б. Пастернака

Антоний говорит: «Еще Антоний я» (перевод Мих. Донского), а Герцогиня: «Но все же герцогиня я Амальфи»[602 — «Еще Антоний я» — У. Шекспир «Антоний и Клеопатра». IV акт, сц. 12. «Но все же герцогиня я Амальфи» — Дж. Уэбстер «Герцогиня Амальфи».] (перевод П. Мелковой). Интересно, сказал бы так каждый из них, если бы Медея в свое время не заявила: «Medea superest»[603 — Я остаюсь Медеей (лат.).]? Я совсем не хочу выглядеть проводником идеи, будто герой елизаветинцев и герой Сенеки совершенно идентичны. Влияние Сенеки гораздо более проявляется в елизаветинской драме, нежели в пьесах самого Сенеки. Влияние, которое какой-либо человек оказывает, не имеет отношения к нему самому. Герой елизаветинцев, таким образом, гораздо более стоик и последователь Сенеки, нежели герой самого Сенеки. Ибо Сенека следовал греческой традиции, которая не имела никакого отношения к стоицизму; он разрабатывал знакомые темы и подражал великим образцам. Поэтому огромная разница между его эмоциональным настроем и настроем греков более скрыта в его произведениях и более заметна в произведениях эпохи Возрождения. Герой же елизаветинцев, герой Шекспира, не оставался неизменным даже в елизаветинской Англии. Заметным исключением является Фауст[604 — …Заметным исключением является Фауст… — герой трагедии К. Марло «Трагическая история доктора Фауста» (1588–1589).]. Марло, хотя и несколько незрелый, однако наряду с Шекспиром и Чапменом самый глубокомысленный и философски настроенный ум среди драматургов-елизаветинцев, сумел создать героя, обуянного гордыней, вроде своего Тамерлана[605 — Тамерлан — герой трагедии К. Марло «Тамерлан Великий» (1–2 ч. 1587–1588)], но одновременно достигающего такой степени ужасного, на которой отбрасывается даже гордыня. В недавней книге о Марло мисс Эллис-Фермор[606 — В недавней книге о Марло мисс Эллис-Фермор… — Ellis-Fermor, Una М.Е. «Christopher Marlowe». L., 1927.] очень хорошо показала эту особенность Фауста под углом зрения, несколько отличающимся от моего, однако в словах, которые только подтверждают мою мысль:

«Марло следует за Фаустом по ту сторону границы между самоосознанием и полным распадом дальше, чем кто-либо из его современников. И у Шекспира, и у Уэбстера смерть — это внезапное прекращение жизни; их герои умирают, осознавая до самого конца все или почти все, что их окружает. Это сознание поддерживает их, они сохраняют свою личность и те качества, которыми обладали в жизни… И только в случае с Фаустом все совершенно меняется. Он еще глубже погружается в то состояние ума, которое отделено от прошлого и полностью поглощено осуществлением собственного разрушения».

Однако Марло, самый глубокомысленный и самый богохульный (и поэтому, возможно, наибольший христианин) из своих современников, всегда был исключением. Что же до Шекспира, то он всегда был исключением благодаря своему неизмеримому превосходству.

Из всех шекспировских пьес наиболее сенекианским по духу считается «Король Лир». Канлифф находит, что он буквально пропитан фатализмом Сенеки[607 — Канлифф находит, что он [Марло] буквально пропитан фатализмом Сенеки… — в книге: CunlifFe J.W. «Influence of Seneca on Elizabethan tragedy» (1893), упоминаемой в эссе «Сенека в елизаветинском переложении».]. И здесь мы снова должны провести границу между самим человеком и его влиянием. Различия между фатализмом греческой трагедии, фатализмом трагедий Сенеки и фатализмом елизаветинцев заключаются в тончайших оттенках; при ретроспективном взгляде из нашего времени видна и единая линия развития, но очевиден и яркий контраст. У Сенеки под слоем римского стоицизма вполне различима этика древних греков. У елизаветинцев римский стоицизм вполне различим под слоем возрожденческого анархизма. В «Короле Лире» имеется несколько знаменательных фраз, тех, что привлекли внимание профессора Канлиффа; есть в нем также и общий тон характерного для Сенеки фатализма: fatis agimur[608 — Гонимы роком (лат.).][609 — …тон, характерного для Сенеки фатализма: fatis agimur— «…нас ведет судьба». — Сенека «Эдип», 980.]. Но этого одновременно и мало, и много. И тут я должен разойтись во мнении с м-ром Уинде- мом Льюисом. М-р Льюис предлагает нам Шекспира, который является позитивным нигилистом, интеллектом намеренно разрушительным. Я не могу увидеть у Шекспира ни явного скептицизма, как у Монтеня, ни намеренного цинизма, как у Ма- кивелли, ни обдуманной покорности судьбе, как у Сенеки. Я отчетливо вижу, что он использует и то, и другое, и третье для создания драматического эффекта: в «Гамлете» вы найдете немного больше Монтеня, в «Отелло» — Макиавелли, в «Лире» — Сенеки. Но я никак не могу согласиться со следующим утверждением:

«За исключением Чапмена Шекспир является единственным мыслителем среди драматургов-елизаветинцев. Под этим подразумевается, что в его произведениях помимо поэзии, фантазии, риторики и наблюдений за нравами своего времени содержится некое начало, передающее непосредственную работу интеллекта, которая могла бы снабдить такого философа- моралиста, как Монтень, исходным материалом для его эссе. Однако само качество этого мышления, неожиданно расцветающего на фоне самых совершенных проявлений его искусства, обладает, как это часто бывает у подобного рода людей, поражающей силой. И даже если оно не систематизировано, общая его физиономия все равно узнаваема».

Вот это-то общее понятие «мышления» я и хочу оспорить. Мы всегда встречаемся с трудностями при употреблении одних и тех же слов для обозначения разных вещей. Мы как-то несколько неопределенно говорим, что Шекспир, Данте, Лукреций — это поэты мыслящие, а Суинберн — поэт не мыслящий, что даже Теннисон — поэт не мыслящий. Однако на самом деле мы имеем в виду не разницу в качестве мысли, но разницу в качестве эмоции. Поэт-мыслитель — это всего-навсего поэт, который может выразить эмоциональный эквивалент мысли. Однако сам он совсем не обязательно заинтересован в мысли как таковой. Мы основываем свои рассуждения на том, что мысль точна, а эмоция не точна. На самом деле эмоция может быть точной, а может быть и неопределенной. Для того — чтобы выразить точную эмоцию, требуется не меньшее интеллектуальное напряжение, чем для выражения точной мысли. Но под «мышлением» я подразумеваю нечто совсем другое, нежели то, что я нахожу у Шекспира. М-р Льюис и другие почитатели Шекспира как великого философа много вам наговорят о шекспировской силе мысли, однако так и не смогут продемонстрировать, что его мышление было на что- то направлено, что он обладал каким-то последовательным мировоззрением или что он предлагал какие-то определенные методологические основания. «Мы имеем много свидетельств того, — говорит м-р Льюис, — что именно Шекспир думал о боевой славе и военных действиях». Так ли? Да и думал ли Шекспир вообще? Он был занят тем, что превращал поступки людей в поэзию.

Я полагаю, что ни одна из пьес Шекспира не имеет «законченного смысла», хотя точно так же было бы совершенно ошибочно утверждать, что пьесы Шекспира бессмысленны. Всякая великая поэзия создает иллюзию некоего обобщенного взгляда на жизнь. Когда мы входим в мир Гомера, Софокла, Вергилия или Данте и Шекспира, мы склонны верить, будто постигаем нечто такое, что может быть выражено интеллектуально, ибо каждая точная эмоция стремится к тому, чтобы быть интеллектуально сформулированной.

В заблуждение нас вводит пример Данте. Вот, полагаем мы, поэма, представляющая собой законченную интеллектуальную систему; у Данте есть «философия», следовательно, каждый поэт масштаба Данте также должен обладать собственной философией. Данте имел за своими плечами систему св. Фомы[610 — …система св. Фомы — см. коммент. 10* к «Идее христианского общества».], которой его поэма соответствует по каждому пункту. Следовательно, за плечами Шекспира находятся Сенека, Монтень или Макиавелли; а если его произведения не соответствуют по каждому пункту любой из вышеназванных систем или какому- то их сочетанию, он, надо полагать, сам производил какие-то мыслительные операции и превзошел каждого из перечисленных в их профессиональном занятии. На мой взгляд, для уверенности, что и Данте, и Шекспир самостоятельно выступали в качестве «мыслителей», нет никаких оснований. Люди, которые считают Шекспира мыслителем, это всегда те, кто никогда не писал стихов, но кто так или иначе связан с интеллектуальной деятельностью, а ведь всем нам нравится считать, что великие люди похожи на нас самих. Различие между Шекспиром и Данте заключается в том, что Данте действительно имел за своими плечами одну стройную систему, однако с ней ему лично просто повезло, с точки же зрения поэзии как таковой это чистая случайность. Просто во времена Данте мышление было упорядоченным, сильным и красивым, и сконцентрировано оно было в одном гениальном человеке. Поэзия Данте получила импульс, которого она в некотором смысле не заслужила, поскольку мысль, стоявшая за ней, была мыслью такого же, как сам Данте, великого и восхитительного человека: Св. Фомы. Мысль, стоявшая за Шекспиром, принадлежала людям, которых сам Шекспир во много раз превосходил. Отсюда и две взаимоисключающие ошибки: первая, что, поскольку Шекспир такой же великий поэт, как Данте, он должен был силою собственной мысли сгладить различия в качестве между, скажем, Св. Фомой, Монтенем, Макиавелли или Сенекой, и вторая, — что Шекспир ниже Данте. На самом деле ни Шекспир, ни Данте совсем не занимались созданием умозрительных систем, это просто не входило в их задачу; что же до сравнительной ценности философской мысли, бытовавшей во времена каждого из них, то есть того материала, который был дан им изначально в качестве средства выражения их чувств, она значения не имеет. Она не делает Данте великим поэтом, из нее не следует, что мы можем почерпнуть у Данте больше, чем у Шекспира. Разумеется, у Аквината мы можем почерпнуть больше, чем у Сенеки, но это уже совсем другое дело. Когда Данте говорит:

la sua voluntade е nostra расе,

Его воля — наш мир[611 — …Его воля — наш мир — слова Пиккарды, наставляющей Данте. «Рай», Песнь См. коммент. 49* к «Данте».],

это великая поэзия, за которой стоит великая философия. Когда Шекспир говорит:

Как мухам дети в шутку,

Нам боги любят крылья обрывать…[612 — …Как мухам дети в шутку… — реплика графа Глостера, «Король Лир», акт сц. 1.]

Перевод Б. Пастернака

это такая же великая поэзия, хотя философия, стоящая за ней, совсем не великая. Однако главное заключается в том, что каждый поэт выражает совершеннейшим языком некий постоянный человеческий импульс. С эмоциональной точки зрения последнее высказывание столь же сильно, истинно и благодетельно (в том смысле, в каком поэзия вообще может быть полезна и благодетельна), сколь первое.

Каждый поэт прежде всего исходит из собственных эмоций. А в этой области различия между Шекспиром и Данте не так уж велики. Хулы, источаемые Данте, его собственная раздражительность, иногда слегка прикрытая проклятьями пророков Ветхого Завета, его

Скачать:TXTPDF

елизаветинском переложении").]. Но даже Гамлет, наломавший столько дров и вызвавший смерть по крайней мере трех невинных людей, плюс еще двух менее значительных персон, умирает вполне довольный самим собой: Все кончено,