Я склонен думать, что в целом Джонсон, если уж ему позволено критиковать драматургическую основу «Самсона», прав. Не думаю, что он оценил драматическую силу греческих канонов по законам их собственного времени и места. На самом деле я сомневаюсь, чтобы это удалось сделать кому-то еще, исходя из недостаточного развития археологических знаний в его время: несомненно, что наше понимание греческой драмы как формы драматического искусства значительно возросло, благодаря недавним исследованиям и открытиям. Но основной вопрос: можно ли приспособить форму греческой трагедии к современности? И я подозреваю, что главным оправданием Мильтона, как и более поздних поэтов, подражающих форме греческой драмы, является это использование хора, позволяющее даже неискушенным в театральном искусстве поэтам добиваться больших успехов и скрывать свои недостатки.
Взгляд Джонсона на религиозную поэзию наиболее полно выдержан в его «Жизни Уоллера[807 — Уоллер, Эдмунд (1606–1687) — английский поэт, среди его сочинений — «Духовные стихотворения» (1685).]» именно там он замечает:
«Да не оскорблю я ни одно набожное ухо, заявив, вопреки мнению многих крупных специалистов, что от религиозной поэзии часто не получаешь никакого удовольствия».
«Созерцательное благочестие, связь Бога и человеческой души не может быть темой поэзии…»
Подобные высказывания можно найти и в его «Жизни Уоттса[808 — Уоттс, Айзек (1674–1748) — английский поэт, автор «Гимнов и духовных песен» (1707), «Духовных песен для детей» (1715) и др.]», что подытожено в следующем утверждении: «Религиозная поэзия Уоттса, как и всех остальных поэтов, оставляет желать лучшего. Однообразие тем ведет к постоянным повторам, а святость предмета не допускает никакого стилевого украшательства».
По отношению к Уоттсу эти слова справедливы. Однако поколению, сумевшему по праву оценить религиозные сонеты Донна, лирику Джорджа Герберта, Крэшо и Воэна[809 — Герберт, Крэшо, Воэн — см. коммент. 19* к эссе «Что такое «малые поэты»?», 14* — к «Ланселоту Эндрюсу» и эссе «Поэты-метафизики».], они кажутся слишком уж категоричными. Думаю, нужно принять во внимание не только ограниченность литературных пристрастий времени Джонсона, но и ограниченность религиозных представлений того века. Эти два явления взаимосвязаны: Джонсону не приходило в голову, что в прежние времена тоже случались значительные поэтические достижения, утраченные в его время; когда стали отдавать предпочтение совершенствованию других ценностей; полагаю, он не задумывался и над тем, что раньше существовало другое восприятие религии, также ныне исчезнувшее. Суждения Джонсона применимы к большинству религиозных стихотворений, написанных в его время и после него. Однако его резкий приговор во многом теряет силу из- за одинакового подхода к религиозной поэзии, предназначенной для церковного обихода, и религиозной поэзии, обращенной к личному чувству. В церковном гимне, хорале, секвенции свидетельства личного характера абсолютно лишние, и поэтому здесь так уместно безличное красноречие латинского языка. Иногда, правда, встречаются религиозные стихи, одинаково хорошо подходящие к обеим категориям. Некоторые стихотворения Джорджа Герберта стали религиозными гимнами; и все же я никогда не признаю их столь же подлинными, как гимны Уотса, потому что индивидуальность Герберта не спрячешь, а индивидуальность Уотса полностью скрыта. Однако большая часть религиозной поэзии XVIII в. не выдерживает требований ни той, ни другой категории. Причины, по которым в этом жанре не было хорошей поэзии, и причины, по которым Джонсон не мог осознать ее возможностей, лежат в ограниченной религиозной отзывчивости этого столетия. Я сказал: «ограниченной», а не отсутствующей вовсе: нельзя читать «Молитвы и размышления» Джонсона или «Тревожный зов» Лoy[810 — Лoy, Уильям (1686–1761) — автор трактатов о морали; упоминаемый «Серьезный призыв к благочестивой и святой жизни» (1728) — наиболее известный из них.] без того, чтобы не признать: и в этом веке есть свои памятники религиозного благочестия.
II
Я не предлагаю обсуждать поэзию XVIII в. или даже созданные Джонсоном жизнеописания Драйдена и Поупа[811 — «Парень из Шропшира» Хаусмана — см. коммент. 28* к «Эзре Паунду».] — я всего лишь собираюсь взять из них несколько утверждений, говорящих о сути критических установок автора. Мне также придется немного порассуждать о поэзии самого Джонсона, исходя из уже сформулированного мною принципа: понять критическое наследие поэта можно, только хорошо зная его поэзию. О его небольших стихотворениях можно сказать, что большинство из них обладает теми двумя качествами, которые Джонсон называет единственно необходимыми для малой поэтической формы: четкостью и изяществом. Одно из них «Долгожданное двадцать одно» интересно сравнить (не в ущерб Джонсону) с «Парнем из Шропшира»: стихи Хаусмана тоже четкие и изящные, но по части поэтического языка и назидания — как мы увидим, они входят в систему критериев Джонсона — стихотворение последнего превосходит произведение Хаусмана. Однако лишь одно стихотворение Джонсона представляется мне чем-то большим, чем просто четким и изящным: такого никто до него не мог написать и такому никто после не смог подражать, — это элегия на смерть доктора Леветта, человека «неброской мудрости и скрывающейся за внешней грубоватостью доброты», — стихотворение уникальное по нежности, благочестию и мудрости. Славу Джонсона как поэта обеспечили две поэмы: «Тщета человеческих желаний» и «Лондон». В «Лондоне» 364 строки, в «Тщете человеческих желаний» — 263. Джонсон — поэт созерцательный: ему трудно полностью выразить себя в произведении меньшего размера; именно это свойство мешало ему создать по-настоящему масштабную поэму.
В «Лондоне» есть отличные строчки и даже отрывки, но в целом произведение не кажется мне удачным. Вступление, или пролог к поэме, выглядит искусственным. Скучна речь, где обличается столица; ее произносит «оскорбленный Фалес» перед провожающим его в Гринвиче другом; Фалес садится в лодку и плывет на корабль, который доставит его в Пембрукшир, в добровольное изгнание. Здесь, как и в других местах поэмы, ощущается некоторая фальшь. Джонсон хотел написать сатиру в стиле Ювенала и обличить в ней пороки людской жизни; однако трудно представить, чтобы сам Джонсон когда- нибудь подумывал покинуть Лондон и поселиться где-нибудь на отдаленном мысе Сент-Дэвиде; это совсем не в его характере и нисколько не соответствует тем настроениям, в которых он признавался в более зрелом возрасте. Вот уж кто никогда не поселился бы на Сент-Дэвидсе, а попав туда, вряд ли сумел бы оценить красоту этого романтического места.
Кто безвозмездно оставил бы ирландские просторы
Или бросил скалы Шотландии ради Стрэнда?[812 — Стрэнд — одна из главных улиц Лондона.]
Ответ прост: если есть такой человек, то это Сэмюел Джонсон. Со стороны может показаться, что я придираюсь, но эти его промахи лишь усиливают мои сомнения в его способностях сатирика. Джонсон — моралист, ему недостает некой божественной легкости, играющей в каждой строке двух великих английских сатирических поэтов. В основе поэтического произведения может лежать негодование, но оно должно быть передано обдуманно и спокойно. В «Лондоне» вместо подлинного негодования ощущается подделка. В сатире Драйдена, так же, как и в несколько иной форме, в сатире Поупа, объект, подвергаемый осмеянию, растворяется в поэзии, являясь едва ли чем-то большим, чем просто предлогом для нее. У Драйдена высмеиваемый человек становится до нелепого гигантским; а под пером Поупа ядовитое насекомое превращается в нечто странное и прекрасное. В «Лондоне» же основное настроение — ворчливость. Осуждение целого города не вызывает доверия: трудно представить, чтобы, даже в XVIII в., нельзя было выйти поздним вечером на улицу, не подвегшись приставаниям шумных гуляк, или спокойно спать дома, не опасаясь, что тебя убьют грабители. Джонсон обобщает, но его обобщения неверны; поэму оживляет лишь подспудно ощущаемое личное чувство автора, горечь от неудач, пренебрежения, несправедливости, нужды — всего, что с лихвой пережил Джонсон в юности.
Сознание Джонсона имеет склонность к общим раздумьям, подпитываемым отдельными примерами. В известном отрывке Джонсон влагает в уста Имлэка, наставника Расселаса, слова:
Задача поэта — исследовать не одну личность, а весь человеческий род, отмечать общие свойства и крупные явления; он не пересчитывает прожилки в тюльпане и не описывает множество оттенков лесной зелени. Он должен выявить в своих зарисовках природы такие бросающиеся в глаза, поразительные черты, чтобы каждый мог представить себе оригинал, отбросив мелкие различия, на которые один человек обратит внимание, а другой не заметит — ведь все сводится к зоркости или невнимательности.
Эта приверженность к общему оказывает влияние даже на поэтический стиль Джонсона. «Основное правило поэзии, — говорит он в «Жизни Драйдена», — заключается в том, что все присущие искусству способы выражения должны свестись к общим впечатлениям: поэзия должна говорить на универсальном языке. Это правило действует еще сильнее в области негуманитарных наук, далее всего отстоящих от общеизвестных знаний» (тут он начинает критиковать Драйдена за употребление технических терминов, применяемых в морском деле, большинство из которых, вроде спая, киянки, парусины, мы считаем теперь вполне приемлемыми в поэтическом тексте). Пока я еще не касаюсь представлений Джонсона о поэтическом стиле: я только хочу сказать, что поэтические каноны, упоминаемые им, в какой-то степени определены собственным творчеством.
В «Тщете человеческих желаний» Джонсон разрабатывает тему, прекрасно соответствующую его дарованию. Основная мысль, заявленная в названии, не нова и никогда таковой не была. Но для подобного произведения новизна не нужна и даже нежелательна: главное, чтобы читатель ни на секунду не сомневался в правильности самой мысли. Можно сказать, что как поэма созерцательного типа «Тщета человеческих желаний». превосходит «Элегию» Грея — в последней есть одна-две спорные мысли, вызывающие сомнение: так, очень мала вероятность того, что на одном деревенском кладбище покоятся тела потенциальных Хэмпдена, Мильтона или Кромвеля[813