Скачать:TXTPDF
Избранное, Том I-II Религия, культура, литература
традиционной университетской системы, клонящегося к упадку социального порядка, — и, наоборот, прочно связать эту защиту с той областью, где находится подлинное место классических языков и что пребудет вечно: с исторической христианской верой.

Я не игнорирую ту огромную ценность, которую могут иметь силы отрицания и сопротивления. Чем дольше лучшие школы и старейшие университеты нашей страны (в Америке они уже давно отказались от борьбы) смогут сохранять некий стандарт классического образования, тем будет лучше для тех, кто смотрит в будущее с активным желанием реформы и разумным приятием преобразований. Но ожидать от наших образовательных институтов какого-либо более позитивного вклада в будущее — тщетно. Как известно лишь католикам и коммунистам, все образование должно быть, в конечном счете, религиозным. Я не хочу сказать, что образование должно быть предназначено лишь кандидатам в духовенство или в высшие чины советской бюрократии; я имею в виду, что иерархия системы образования должна быть иерархией религиозной.

Университеты слишком секуляризированы, они слишком давно утратили некое общее основополагающее представление, для чего нужно образование, и к тому же они слишком велики. Можно полагать, что они последуют общим путем или будут в качестве любопытных архитектурных объектов объявлены охраняемыми памятниками; однако не стоит ожидать от них лидерства.

Вполне возможно, конечно, что будущее не принесет ни христианской, ни материалистической цивилизации. Вполне возможно, что будущее не принесет ничего, кроме хаоса или ступора. В таком случае будущее меня не интересует; меня интересуют только две альтернативы, достойные, как мне кажется, внимания. В данном случае я обращаюсь лишь к тому читателю, кто готов выбрать христианскую цивилизацию, если он будет поставлен перед выбором; и лишь до таких читателей, желающих видеть христианскую цивилизацию живой и развивающейся, я хочу донести важность изучения латыни и греческого. Если христианству не суждено выжить, мне будет все равно, станут ли тексты на латинском и греческом языках более темными и забытыми, чем тексты на языке этрусков. А единственную надежду в связи с изучением латыни и греческого в надлежащем месте и по истинным причинам я возлагаю на возрождение и распространение учащих монашеских орденов. Существуют и другие, в высшей степени веские причины, чтобы желать возрождения монастырской жизни во всем ее многообразии, однако сохранение христианского образования не является последней в их ряду. Первой задачей общин в сфере образования должно быть сохранение монастырского образования, не оскверненного волной варварства за его стенами; вторая задача — обеспечение образования для мирян, — образования, призванного быть чем-то большим, нежели просто подготовка к получению места на государственной службе, обучение навыкам и умениям в области техники или возможность обеспечить себе общественный успех. Не будет оно и дешевым шиком, вроде «образования ради досуга». По мере того как весь мир все более и более секуляризируется, настоящие христиане будут все более нуждаться в христианском образовании, которое стало бы образованием как для самого этого мира, так и для молитвенной жизни в этом мире.

Комментарии

Современное образование и классическая филология (Modern Education and the Classics). Впервые — в сборнике: T.S. Eliot. «Essays Ancient and Modern» (Эссе лет минувших и нынешних), London: Faber and Faber, 1936. Перевод выполнен по изданию: T.S. Eliot. Selected Essays. L.: Faber and Faber, 1963. Публикуется впервые.

Мысли о литературе

Нобелевская речь

Когда я стал обдумывать, что же сказать вам в этот вечер, я хотел лишь очень просто объяснить, что значит для меня высокая честь, дарованная Шведской Академией. Но это обернулось нелегкой задачей: слова — моя профессиональная сфера, но в данном случае они были мне не подвластны. Просто сказать: я сознаю, что мне оказали высочайшую для писателя международную почесть, значило бы лишь повторить уже всем известное. Заявить — я недостоин, значило бы бросить тень сомнения на мудрость Академии; панегирики в ее адрес можно истолковать так, будто я как литературный критик одобряю признание себя как поэта. Поэтому могу ли я попросить вас принять как само собой разумеющееся, что, узнав о присуждении мне этой премии, я испытал естественные для каждого в аналогичной ситуации чувства — восторг, тщеславие, упоение лестью и раздражение, вызванное неудобствами, возникающими у человека, который внезапно стал знаменитостью? Будь Нобелевская премия такой же, как другие премии, но просто повыше рангом, пожалуй, я бы сумел найти слова, воздающие ей должное, но поскольку премия эта особенная, по сути своей отличающаяся от других, найти слова, адекватные испытываемым мною чувствам, трудно.

Поэтому я вынужден попытаться выразить то, что чувствую, непрямо, изложив вам свое представление о значении Нобелевской премии по литературе. Если бы речь шла просто о признании заслуг и известности автора за пределами его страны, у иноязычного читателя, едва ли можно было бы счесть кого-либо из нас, поэтов любых времен, более других достойным такого — отличия. Но, на мой взгляд, Нобелевская премия — нечто иное и большее. Присуждаемая представителям разных народов, она, как мне кажется, скорее означает, что человек избран неким, как будто бы свыше ниспосланным актом милости выполнять особую, новую для него роль и стать особым символом. Совершается церемония, в результате коей на человека неожиданно возложена новая для него миссия. И вопрос не в том, достоин ли он столь высокой награды, а в том — сможет ли он выполнить возложенную на него миссию: быть представителем, насколько это вообще возможно для человека, чего-то гораздо более значительного, чем его собственное творчество.

Из всех искусств поэзию обычно считают наиболее привязанной к определенной местности, определенной культуре. Живопись, скульптуру, архитектуру, музыку могут воспринимать все, кто их созерцает и слышит. Но язык, особенно язык поэзии, — совсем иное дело. Может показаться, будто поэзия разделяет, а не объединяет людей.

Но вместе с тем мы должны помнить: язык воздвигает барьеры, зато сама поэзия дает стимул к их преодолению. Наслаждаться поэзией, созданной на другом языке, — значит наслаждаться общением с народом, говорящим на этом языке, значит понять этот народ, и это понимание иным путем недоступно. Вспомним историю поэзии в Европе и великое влияние, оказываемое поэзией одного языка на поэзию другого; нужно помнить о безмерном долге каждого значительного поэта поэтам не только своего языка, но и иноязычным. Вдумаемся — поэзия любой страны и любого языка пришла бы в упадок и погибла, если бы ее не питала поэзия других языков. В обращении поэта к своему народу звучат голоса всех иноязычных поэтов, оказавших воздействие на его творчество. В то же время младшие иноязычные поэты воспринимают его поэзию и в свою очередь передадут частицу его мировосприятия, в известной мере дух его народа своему народу. Частично путем влияния на поэтов, частично через переводы, в которых эти иноязычные поэты на свой лад воспроизводят его стихотворения, частично через читателей, способных прочитать его на его родном языке, поэт может помочь народам понять друг друга.

Конечно, многое в творчестве каждого поэта находит отклик лишь у тех, кто живет в одной с ним стране и говорит на том же языке. Тем не менее есть смысл в понятии «европейская поэзия» и даже «мировая поэзия». Думаю, именно в поэзии люди разных стран и языков — хотя в любой стране это очевидно лишь по немногочисленному меньшинству — обретают понимание друг друга, и сколь бы неполным, частичным оно ни было, оно все равно существенно. И я расцениваю присуждение Нобелевской премии по литературе поэту прежде всего как утверждение наднациональной ценности поэзии. С этой целью время от времени и награждают поэта: и вот я — перед вами, но не благодаря личным заслугам, а как символ, по крайней мере на какое-то время, высокого назначения поэзии.

Комментарии

Нобелевская речь (1948). Впервые: «Nobelprisets innebord, tal vid Nobelfesten pa Stockholms Stadshus den 10 December 1948» // Bonniers Litterara Magasin, XVIII. 2, Feb. 1949 (в переводе на шведский). Перевод выполнен по изданию: «Literature. 1901–1967» / Ed. by Frenz H. — Amsterdam, London, N. Y.: Elsevier publishing company, 1969. Публикуется впервые.

Религия и литература

То, что я намереваюсь сказать, должно послужить, главным образом, поддержке следующего положения: литературную критику необходимо дополнять критикой с определенной этической и богословской позиции. В какой мере каждая эпоха достигает определенного общего согласия в отношении этических и религиозных проблем, в той же мере и литературная критика может, не касаясь их, существовать самостоятельно. В эпохи, подобные нашей, когда такого общего согласия нет, читателям-христианам тем более необходимо скрупулезно поверять свое чтение, и особенно чтение художественной литературы, ясными этическими и религиозными критериями. «Величие» литературы не может определяться исключительно критериями литературными, хотя нам следует помнить, что принадлежность того или иного явления литературе может определяться только литературными критериями.

В течение нескольких прошлых столетий молчаливо предполагалось, что никакой взаимосвязи между литературой и богословием не существует. Это не отрицает того, что литература, — я имею в виду, опять-таки, прежде всего, литературу художественную, — была, есть и, возможно, всегда будет судима согласно неким нравственным критериям. Однако, нравственные оценки произведений литературы осуществляются лишь в соотношении с набором нравственных правил, принимаемых каждым поколением, независимо от того, живет ли оно в согласии с ними или нет. В эпоху, которая принимает некое определенное христианское мировоззрение, общепринятый жизненный кодекс может быть явно ортодоксален; хотя даже в эти периоды он может возводить такие понятия, как «честь», «слава» или «месть», в ранг, совершенно неприемлемый для христианства. Зафиксированная в драматургии этика елизаветинской эпохи предоставляет нам интересный материал для изучения. Но когда общий кодекс оторван от своего религиозного основания и становится, следовательно, все более и более лишь делом привычки, к нему начинают относиться с предубеждением и подвергают изменению. В такие времена нравы открыты преображающему их воздействию литературы; так, мы обнаруживаем на практике, что «недозволяемое» в литературе является всего-навсего непривычным для современного ей поколения. Общеизвестно: то, что шокирует одно поколение, принимается следующим совершенно спокойно. Эта приспособляемость к изменению нравственных критериев иногда приветствуется с удовлетворением как свидетельство человеческой способности к совершенствованию, между тем как она является лишь свидетельством того, сколь непрочны основания нравственных суждений людей.

В данном случае я веду речь не о религиозной литературе, но о приложении нашей религиозности к критике любой литературы. Стоило бы, однако, установить сначала различия тех трех смыслов, в которых, как я полагаю, мы можем говорить о «религиозной литературе». Первый — это тот, когда мы говорим о «религиозной литературе» в одном ряду с «исторической литературой» или «научной литературой». Я имею в виду, что мы можем считать литературой одобренный королем Яковом перевод Библии[119 — Библия короля Якова — см. коммент. 1, 9 к «Ланселоту Эндрюсу».] или работы Иеремии Тейлора[120 — Тейлор, Иеремия (1613–1667) —

Скачать:TXTPDF

традиционной университетской системы, клонящегося к упадку социального порядка, — и, наоборот, прочно связать эту защиту с той областью, где находится подлинное место классических языков и что пребудет вечно: с исторической христианской