в качестве фразы, приходит к концу» (стр. 153).
«В Единственном наука может раствориться в жизни,
ибо ее Это превращается в Того-то и Того-то,
Который не ищет уже себя больше в слове, в логосе, в предикате» (стр. 153).
Правда, Санчо на опыте своих рецензентов убедился, к своему огорчению, что и Единственный может быть «фиксирован в виде понятия» и что «так именно поступают противники» (стр. 149), – эти противники Санчо настолько злостны, что они вовсе не ощущают ожидаемого магического действия волшебного слова, а распевают, как в опере: Ce n’est pas cа, ce n’est pas cа![441] С особенным ожесточением и торжественной серьезностью выступает Санчо против своего Дон Кихота – Шелиги, у которого недоразумение ведет к открытому «бунту» и полному непониманию им своего положения как «творения»:
«Если бы Шелига понял, что Единственный, будучи совершенно бессодержательной фразой или категорией, тем самым уже не есть категория, то он, может быть, признал бы в Единственном имя того, что для него еще лишено имени» (стр. 179).
Таким образом, Санчо прямо признает здесь, что он и его Дон Кихот устремляются к одной и той же цели, с той лишь разницей, что Санчо воображает, будто он действительно открыл уже утреннюю звезду, между тем как Дон Кихот все еще во мраке
Над заклятым мертвым морем
Мира бренного парит{311}.
Фейербах говорил в «Философии будущего», стр. 49:
«Бытие, основанное только на невыразимом, есть уже и само нечто невыразимое. Да, невыразимое. Там, где прекращаются слова, лишь там начинается жизнь, лишь там раскрывается тайна бытия».
Санчо нашел переход от выразимого к невыразимому, он нашел слово, которое есть нечто большее, чем слово, и одновременно нечто меньшее, чем слово.
Мы видели, что вся задача перехода от мышления к действительности и, значит, от языка к жизни существует только в философской иллюзии, т.е. правомерна лишь с точки зрения философского сознания, которому неизбежно остаются неясными характер и происхождение его мнимого отрешения от жизни. Эта великая проблема, поскольку она вообще мелькала в головах наших идеологов, должна была, конечно, в конце концов заставить одного из этих странствующих рыцарей отправиться в путь в поисках слова, которое в качестве слова образует искомый переход, в качестве слова перестает быть просто словом и указывает таинственным сверхъязыковым образом выход из языка к действительному объекту, им обозначаемому, которое, короче говоря, играет среди слов ту же роль, какую в христианской фантазии играет среди людей искупитель-бого-человек. Самая пустая и скудоумная голова среди философов должна была «прикончить» философию, провозгласив, что отсутствие у нее самой каких бы то ни было мыслей означает конец философии, а следовательно – и торжественное вступление в «телесную» жизнь. Его философическое безмыслие было уже само по себе концом философии, как и его неизрекаемая речь была концом всякой речи. Своим торжеством Санчо обязан еще тому, что из всех философов он меньше всего знаком с действительными отношениями и что поэтому у него философские категории потеряли последний остаток связи с действительностью, а значит и последний остаток смысла.
Так иди же, смиренный и верный слуга – Санчо, иди или, вернее, скачи на своем ослике, спеши самонасладиться своим Единственным, «используй» своего «Единственного» до последней буквы, – его, чьи чудотворные титул, силу и храбрость воспел уже Кальдерон в следующих словах{312}:
El valiente Campeon,
El generoso Adalid,
El gallardo Caballero,
El ilustre Paladin,
El siempre fiel Cristiano,
El Almirante feliz
De Africa, el Rey soberano
De Alexandria, el Cade
De Berberia, de Egipto el Cid,
Morabito, у Gran Senor
De Jerusalen[442].
«В заключение было бы уместно напомнить» Санчо, великому государю Иерусалима, о сервантесовской «критике» Санчо, «Дон Кихот», гл. 20, стр. 171 брюссельского издания, 1617. (Ср. Комментарий, стр. 194.)
Закрытие Лейпцигского собора
Прогнав с собора всех своих оппонентов, святой Бруно и святой Санчо, именуемый также Максом, заключают вечный союз и затягивают следующий трогательный дуэт, дружелюбно кивая при этом друг другу головами, как два мандарина.
Святой Санчо.
«Критик есть истинный вождь массы… Он – ее государь и полководец в освободительной войне против эгоизма» («Книга», стр. 187).
«Макс Штирнер – вождь и полководец крестоносцев» (против Критики). «В то же время он самый доблестный и мужественный из всех борцов» (Виганд, стр. 124){313}
Святой Санчо.
«Теперь мы переходим к тому, чтобы отдать политический и социальный либерализм на суд гуманного или критического либерализма» (т.е. критической критики) («Книга», стр. 163).
«Перед Единственным и его собственностью падает политический либерал, желающий сломить своеволие, и социальный либерал, желающий разрушить собственность. Они падают под критическим» (т.е. украденным у Критики) «ножом Единственного» (Виганд, стр. 124).
Святой Санчо.
«От Критики не ограждена ни одна мысль, потому что Критика есть сам мыслящий дух… Критика или, вернее, Он» (т.е. святой Бруно) («Книга», стр. 195, 199).
Святой Бруно (перебивает его, с реверансами).
«Только критический либерал… не падает перед Критикой, потому что Он сам – критик» (Виганд, стр. 124).
Святой Санчо.
«Критика, и только Критика, стоит на высоте эпохи… Среди социальных теорий Критика, бесспорно, является наисовершеннейшей… В ней достигает своего чистейшего выражения христианский принцип любви, истинный социальный принцип, в ней делается последний возможный эксперимент, чтобы освободить людей от исключительности, от взаимоотталкивания: это – борьба против эгоизма в ее наипростейшей и поэтому самой жесткой форме» («Книга», стр. 177).
«Это Я есть… завершение и кульминационный пункт минувшей исторической эпохи. Единственный, это – последнее убежище в старом мире, последний уголок, из которого старый мир может производить свои нападения» на критическую Критику… «Это Я есть возведенный в высшую степень, самый властный и могучий эгоизм старого мира» (т.е. христианства)… «Это Я есть субстанция в ее самой жесткой жесткости» (Виганд, стр. 124).
После этого задушевного диалога оба великих отца церкви закрывают собор. Затем они молча пожимают друг другу руки. Единственный «забывает самого себя в сладостном самозабвении», без того, однако, чтобы «растаять окончательно». Критик же трижды «улыбается», а затем, «уверенный в победе, неудержимо и победоносно идет своим путем».
Том II. Критика немецкого социализма в лице его различных пророков
То же самое отношение, которое мы проследили в первом томе (ср. «Святой Макс», «Политический либерализм») между существовавшим до сих пор немецким либерализмом и французским и английским буржуазным движением[443], имеет место и между немецким социализмом и пролетарским движением Франции и Англии. Наряду с немецкими коммунистами появился ряд писателей, которые восприняли некоторые французские и английские коммунистические идеи и перемешали их со своими немецко-философскими предпосылками. Эти «социалисты» – или «истинные социалисты», как они себя называют, – видят в зарубежной коммунистической литературе не выражение и продукт определенного действительного движения, а чисто теоретические сочинения, которые – совершенно так же, как они представляют себе возникновение немецких философских систем, – возникли из «чистой мысли». Они не задумываются над тем, что в основе этих сочинений, даже когда они выступают с проповедью систем, лежат практические потребности, лежит совокупность условий жизни определенного класса в определенных странах. Они принимают на веру иллюзию некоторых из этих литературных представителей партии, будто у них речь идет о «разумнейшем» общественном строе, а не о потребностях определенного класса и определенной эпохи. Немецкая идеология, у которой находятся в плену эти «истинные социалисты», не позволяет им разглядеть действительное отношение. Их деятельность по отношению к «ненаучным» французам и англичанам сводится к тому, чтобы прежде всего вызвать у немецкой публики надлежащее презрение к поверхностности или «грубому» эмпиризму этих иностранцев, воспеть «немецкую науку» и приписать ей миссию – явить, наконец, миру истину коммунизма и социализма, явить абсолютный, «истинный социализм». И они немедленно принимаются за работу, чтобы в качестве представителей «немецкой науки» выполнить эту миссию, хотя в большинстве случаев эта «немецкая наука» осталась им почти столь же чуждой, как и произведения французов и англичан в оригинале, – произведения, которые они знают только по компиляциям Штейна, Элькерса{314} и т.п. В чем же заключается та «истина», которой они наделяют социализм и коммунизм? С помощью немецкой, в особенности гегелевской и фейербаховской, идеологии они пытаются выяснить идеи социалистической и коммунистической литературы, совершенно неизъяснимые для них – отчасти вследствие незнания ими даже чисто литературной связи этих идей, а отчасти вследствие упомянутого ложного понимания ими этой литературы. Они отрывают коммунистические системы, как и коммунистические сочинения, посвященные критике и полемике, от реального движения, простым выражением которого те являются, и затем приводят их в совершенно произвольную связь с немецкой философией. Они отрывают сознание определенных, исторически обусловленных областей жизни от самих этих областей и прикладывают к нему мерку истинного, абсолютного, т.е. немецко-философского сознания. Они вполне последовательно превращают отношения данных определенных индивидов в отношения «Человека», они толкуют мысли этих определенных индивидов об их собственных отношениях в том смысле, будто они являются мыслями о «Человеке». Тем самым они сходят с реальной исторической почвы на почву идеологии, а так как действительной связи они не знают, то им не трудно – с помощью «абсолютного» или иного идеологического метода – конструировать фантастическую связь. Этот перевод французских идей на язык немецких идеологов и эта произвольно сфабрикованная связь между коммунизмом и немецкой идеологией, – вот что образует так называемый «истинный социализм», который громогласно объявляется «гордостью нации и предметом зависти всех соседних народов», – как говорят тори по поводу английской конституции.
Итак, этот «истинный социализм» есть не что иное, как преображение, которое пролетарский коммунизм и более или менее родственные ему партии и секты Франции и Англии получают на небесах немецкого духа и, как мы сейчас увидим, также и немецкого сердца. «Истинный социализм», уверяющий, будто он основывается на «науке», является, прежде всего, и сам некоей эзотерической наукой; его теоретическая литература существует лишь для тех, кто посвящен в таинства «мыслящего духа». Но у него имеется и экзотерическая литература; интересуясь общественными, экзотерическими, отношениями, он должен уже по одному этому вести своего рода пропаганду. В этой экзотерической литературе он апеллирует уже не к немецкому «мыслящему духу», а к немецкому «сердцу». А это для «истинного социализма» тем легче, что, интересуясь уже не реальными людьми, а «Человеком», он утратил всякую революционную страсть и провозгласил вместо нее всеобщую любовь к людям. Поэтому он обращается не к пролетариям, а к двум наиболее многочисленным в Германии категориям людей – к мелким буржуа с их филантропическими иллюзиями и к идеологам этих же мелких буржуа, к философам и философским выученикам; он обращается вообще к господствующему в настоящее время в Германии «обыденному» и необыденному сознанию.
Вследствие фактически существующих ныне в Германии отношений неизбежно было образование этой промежуточной секты, неизбежна была попытка компромисса между коммунизмом и господствующими представлениями. Неизбежно было и то, что множество немецких коммунистов, для которых исходной точкой была философия, пришло