конечно, англичанин, «чартист» Томас Купер, который за участие в восстании 1842 г. почти целых два года просидел в тюрьме, где написал эпическую поэму в стиле «Чайлд Гарольда», весьма восхваляемую английскими литературными критиками[171]. Главным оратором от англичан на вечере выступал Джордж Джулиан Гарни, который вот уже два года является одним из редакторов «Northern Star». Газета «Northern Star», орган чартистов, основана О’Коннором в 1837 г.; с тех пор как её редактируют совместно Дж. Хобсон и Гарни, она стала во всех отношениях одной из лучших газет в Европе; я мог бы поставить рядом с ней только некоторые маленькие парижские рабочие газеты, например «Union»[172]. Сам Гарни — настоящий пролетарий, с юности принимавший участие в движении, один из главных членов упомянутой выше «Демократической ассоциации» 1838–1839 гг. (он председательствовал на праздновании 10 августа) и, наряду с Хобсоном, безусловно лучший английский писатель, что я при случае постараюсь доказать немцам. Гарни совершенно ясно представляет себе цели европейского движения и находится вполне a la hauteur des principes{195}, хотя он ничего не знает о немецких теориях касательно «истинного социализма». Ему принадлежит главная заслуга в деле устройства этого космополитического празднества; он не щадил никаких усилий для сближения различных национальностей, для устранения недоразумений, для преодоления личных разногласий.
Произнесённый Гарни тост гласил:
«Вечная память искренним и доблестным французским республиканцам 1792 года! Пусть равенство, которого они добивались, ради которого они жили, трудились и умирали, в скором времени возродится во Франции и распространится по всей Европе».
Гарни, встреченный дважды и трижды повторенной овацией, сказал:
«Было время, когда такое торжественное собрание, как сегодняшнее, навлекло бы на нас не только презрение, насмешки, издевательства и преследования со стороны привилегированных классов, но и насильственные действия со стороны обманутого и невежественного народа, — народа, который по указке своих попов и властителей считал французскую революцию каким-то ужасным исчадием ада, чем-то таким, о чём нельзя вспоминать без содрогания и говорить без отвращения. Вы, вероятно. помните, — по крайней мере большинство из вас, — что ещё совсем недавно всякий раз, когда в нашем отечестве выставлялось требование об отмене плохого закона или об издании хорошего, тотчас поднимался вой о «якобинцах». Выдвигалось ли требование парламентской реформы, сокращения налогов, народного образования или любого иного мероприятия, таящего в себе хоть намёк на прогресс, — можно было заранее знать, что «французская революция», «господство террора» и прочая кровавая фантасмагория сейчас же будет пущена в ход для запугивания великовозрастных бородатых младенцев, ещё не научившихся думать самостоятельно. (Смех и аплодисменты.) Это время миновало; но я всё же не уверен, что мы уже научились понимать как следует историю этой великой революции. Мне не стоило бы никакого труда продекламировать, пользуясь настоящим случаем, несколько широковещательных фраз о свободе, равенстве и правах человека, о коалиции европейских монархов и о деяниях Питта и герцога Брауншвейгского; я мог бы немало наговорить на, эту тему, заслужив, пожалуй, одобрение за произнесённую якобы в весьма свободомыслящем тоне речь и всё-таки оставить незатронутым действительный вопрос. Действительный большой вопрос, стоявший перед французской революцией, заключался в уничтожении неравенства и в создании учреждений, способных обеспечить французскому народу то счастливое существование, которое до сих пор никогда не бывало уделом масс. Если мы будем испытывать деятелей революции на этом оселке, то легко найдём им правильную оценку. Возьмите, например, Лафайета; в качестве представителя конституционализма он, пожалуй, окажется самым честным и достойным человеком в своей партии. Мало было людей, пользовавшихся большей популярностью, чем Лафайет. Юношей он отправился в Америку и принял участие в американской борьбе против английской тирании. После завоевания американцами независимости он вернулся во Францию, и вскоре после этого мы видим его в первых рядах в революции, начавшейся теперь в его собственной стране. На склоне его жизни мы снова встречаем его как самого популярного человека во Франции, где после «трёх дней» он становится настоящим диктатором, одним своим словом смещает и возводит на трон королей. Лафайет пользовался в Европе и Америке, может быть, большей популярностью, чем кто бы то ни было из его современников, и эта популярность была бы им заслужена, если бы в своём последующем поведении он остался верен своему первому революционному выступлению. Но Лафайет никогда не был другом равенства. (Возгласы: «Внимание, внимание!») Правда, он в самом начале отказался от своего титула, от своих феодальных привилегий — и это было хорошо. Стоя во главе национальной гвардии, будучи кумиром буржуазии, пользуясь даже симпатиями рабочего класса, он некоторое время считался передовым борцом революции. Но он остановился тогда, когда нужно было идти вперёд. Народ вскоре убедился, что разрушение Бастилии и отмена феодальных привилегий, усмирение короля и аристократии не привели ни к чему, кроме усиления власти буржуазии. Но народ этим не удовлетворился. (Аплодисменты.) Он требовал свободы и прав для себя; он требовал того же, чего требуем и мы, — настоящего, полного равенства. (Громкие аплодисменты.) Когда Лафайет увидел это, он стал консерватором, он перестал быть революционером. Именно он предложил принять закон о военном положении, чтобы таким путём узаконить расстрел и избиение народа в случае возможных беспорядков, — и это в то время, когда народ страдал от жесточайшего голода; опираясь на этот закон, Лафайет сам руководил расправой с народом, когда 17 июля 1791 г. народ собрался на Марсовом поле, чтобы, после бегства короля в Варенн, подать Национальному собранию петицию против возвращения на престол этого монарха-изменника. Позднее Лафайет посмел угрожать Парижу своим мечом, народным клубам — насильственным закрытием. После 10 августа он попытался повести своих солдат на Париж, но они, будучи лучшими патриотами, чем он, отказались повиноваться, и тогда он бежал и отрёкся от революции. И всё-таки Лафайет был, пожалуй, лучшим из всех конституционалистов. Но ни к нему, ни к его партии наш тост не имеет никакого отношения, ибо они даже и не называли себя республиканцами. Они лицемерно утверждали, что признают суверенитет народа, но в то же время разделили народ на активных и пассивных граждан и предоставили право голоса только плательщикам налогов, которых они называли активными гражданами. Словом, Лафайет и конституционалисты были всего лить вигами и мало чем отличались от людей, водивших нас за нос с биллем о реформе. (Аплодисменты.) После них идут жирондисты; именно их обычно и выдают за «искренних и преданных республиканцев». Я не могу разделить этого взгляда. Мы, конечно, не можем отказать им в нашем восхищении талантами и красноречием, которые отличали руководителей этой партии и которые сочетались у одних, как у Ролана, с неподкупнейшей честностью, у других, как у г-жи Ролан, с героической самоотверженностью, а у третьих, как у Барбару, с пламенным энтузиазмом. И мы не можем — я, по крайней мере, не могу — читать без глубокого волнения об ужасной и преждевременной смерти г-жи Ролан или философа Кондорсе. Но при всём том жирондисты не были теми людьми, от которых народ мог ожидать освобождения из-под гнёта социального рабства. Что среди них были смелые люди, мы ни минуты не сомневаемся; что они были искренни в своих убеждениях, мы допускаем. Что многие из них были более несведущи, чем виновны, мы готовы, пожалуй, признать — правда, только относительно тех, которые погибли; ибо если бы мы стали судить обо всей партии по тем её членам, которые смогли пережить так называемый режим террора, то мы должны были бы заключить, что более гнусной банды никогда не существовало. Эти оставшиеся в живых жирондисты помогли уничтожить конституцию 1793 г., ввели аристократическую конституцию 1795 г., совместно с другими аристократическими кликами организовали заговор для истребления истинных республиканцев и довели, наконец, Францию до военного деспотизма узурпатора Наполеона. (Возгласы: «Внимание, внимание!») Красноречие жирондистов высоко оценено; но мы, непоколебимые демократы, не можем преклоняться перед ними только потому, что они были красноречивы; в противном случае мы должны были бы воздать величайшие почести продажному аристократу Мирабо. Когда восставший за свободу народ, разрывая оковы четырнадцативекового рабства, покидал родные места и шёл на борьбу против заговорщиков внутри страны и иноземных армий на границах, он нуждался, чтобы устоять, в чём-то большем, чем красноречивые тирады и красиво построенные теории Жиронды. «Хлеба, оружия и равенства» — вот чего требовал народ. (Аплодисменты.) Хлеба — для своих голодающих семей; оружия — против когорт деспотизма; равенства — как цель своих усилий и награду за свои жертвы. (Громкие аплодисменты.) Жирондисты же смотрели на народ, выражаясь словами Томаса Карлейля, только как на «взрывчатую массу, с помощью которой можно разрушать бастилии», которой можно пользоваться как орудием, обращаясь с ней как с рабами. Жирондисты колебались между королевской властью и демократией; они тщетно пытались путём компромисса обойти вечную справедливость. Они пали, и их падение было заслужено. Люди железной энергии раздавили их, народ смёл их со своего пути. Из различных фракций партии Горы я нахожу достойными упоминания только Робеспьера и его друзей. (Бурные аплодисменты.) Значительная часть Горы состояла из разбойников, которые думали только о том, чтобы захватить в свои руки добычу революции, и нисколько не заботились о народе, который своими трудами, страданиями и мужеством осуществил эту революцию. Эти негодяи, которые некоторое время пользовались одним языком с друзьями равенства и вместе с ними боролись против конституционалистов и Жиронды, показали своё истинное лицо заклятых врагов равенства, как только пришли к власти. Они свергли Робеспьера и убили его, они предали смерти Сен-Жюста, Кутона и остальных друзей этого неподкупного законодателя. Не довольствуясь тем, что они уничтожили друзей равенства, эти предатели-убийцы ещё чернили имена своих жертв самой низкой клеветой и не стеснялись обвинять их в преступлениях, которые они сами совершили. Я знаю, что всё ещё считается дурным тоном смотреть на Робеспьера иначе, как на чудовище, но я думаю, что недалёк тот день, когда будут придерживаться совсем иного мнения о характере этого необыкновенного человека. Я не намерен обожествлять Робеспьера, изображать его как какое-то совершенство; но он всё-таки представляется мне одним из тех немногих революционных вождей, которые знали и употребляли правильные средства для искоренения политической и социальной несправедливости. (Бурные аплодисменты.) У меня нет времени останавливаться на характеристике несгибаемого Марата, на Сен-Жюсте, этом блестящем воплощении республиканского рыцарства; у меня также нет времени перечислять те превосходные законодательные мероприятия, которыми ознаменовалось энергичное правление Робеспьера. Повторяю, недалёк тот день, когда ему будет воздано по справедливости. (Аплодисменты.) Для меня вернейшее свидетельство о подлинном характере Робеспьера заключается в том всеобщем сожалении, которое вызвала его смерть у переживших