действительное развитие внутри спекулятивного развития понятий побуждает читателя принимать спекулятивное развитие за действительное, а действительное развитие за спекулятивное.
Оба эти затруднения отпадают у г-на Шелиги. Его диалектика свободна от всякого лицемерия и притворства. Он проделывает свои фокусы с похвальной честностью и самой простодушной прямотой. А затем он нигде не привносит действительного содержания, так что у него спекулятивная конструкция свободна от всяких мешающих добавлений и представляется нашим взорам без всяких двусмысленных покровов, во всей своей обнажённой красе. Кроме того г-н Шелига на собственном примере демонстрирует самым блестящим образом, как спекуляция, с одной стороны, по видимости свободно, из самой себя, творит a priori свой предмет и как, с другой стороны, желая отделаться софистикой от разумной и естественной зависимости от предмета, она попадает именно в самую неразумную и неестественную рабскую подчинённость предмету, самые случайные и самые индивидуальные определения которого она вынуждена конструировать как абсолютно необходимые и всеобщие.
3) «ТАЙНА ОБРАЗОВАННОГО ОБЩЕСТВА»
Показав нам сначала низшие слои общества, заставив нас посетить кабаки преступников и т. д., Эжен Сю переносит нас затем в высший свет, на бал в квартале Сен-Жермен. Г-н Шелига следующим образом конструирует этот переход:
«Новым поворотом тайна пытается ускользнуть от расследования. До сих пор она противостояла истинному, реальному, положительному как нечто абсолютно загадочное, совершенно неуловимое, отрицательное; теперь же она проникает в это истинное, реальное, положительное как его невидимое содержание. Но тем самым она уничтожает безусловную невозможность быть познанной».
«Тайна», которая до сих пор противостояла «истинному», «реальному», «положительному», а именно праву и образованию, «проникает теперь в последнее», т. е. в сферу образования. Что один только высший свет представляет сферу образования, это тайна, если не Парижа, то для Парижа. Г-н Шелига не переходит от тайн мира преступников к тайнам аристократического общества; он делает другое: у него «тайна вообще» становится «невидимым содержанием» образованного общества, его подлинной сущностью. Это не является «новым поворотом» со стороны г-на Шелиги, для того чтобы открыть путь к дальнейшим расследованиям; это — «новый поворот» со стороны самой «тайны», для того чтобы ей можно было ускользнуть от расследования.
Прежде чем действительно последовать за Эженом Сю туда, куда влечёт его сердце, а именно на аристократический бал, г-н Шелига прибегает ещё к лицемерным оборотам a priori конструирующей спекуляции:
«Разумеется, можно предвидеть, что тайна постарается укрыться в весьма твёрдой скорлупе. И в самом деле кажется, что перед нами непреодолимая непроницаемость… что можно поэтому ожидать, что вообще… Тем не менее новая попытка докопаться до ядра здесь неизбежна».
И что же? Г-н Шелига настолько успевает в этом деле, что «метафизический субъект тайна выступает теперь легко, непринуждённо, кокетливо».
Чтобы превратить аристократическое общество в «тайну», г-н Шелига пытается при помощи некоторых соображений выяснить смысл «образования». Он заранее приписывает аристократическому обществу сплошь такие свойства, каких ни один человек в нём не ищет, чтобы после этого открыть «тайну», что общество этими свойствами не обладает. А затем он выдаёт это открытие за «тайну» образованного общества. Г-н Шелига задаёт себе, например, такие вопросы: Не служит ли «всеобщий разум» (уж не спекулятивная ли логика?) предметом «светских разговоров» в образованном обществе? «Только ли ритм и размеры любви к людям делают» это общество «гармоническим целым»? Есть ли то, «что мы называем общим образованием, форма всеобщего, вечного, идеального», т. е. есть ли то, что мы называем образованием, плод метафизического воображения? В ответ на свои вопросы г-ну Шелиге нетрудно пророчествовать a priori:
«Впрочем, можно ожидать… что на все эти вопросы последует отрицательный ответ».
В романе Эжена Сю переход из мира простонародья в мир знати совершается обычным для романов путём. Переодевания Рудольфа, князя Герольштейнского, помогают ему проникнуть в низшие слои общества, точно так же как его звание открывает ему доступ в высшие сферы. По дороге на аристократический бал его занимают отнюдь не контрасты окружающей жизни: ему представляются пикантными лишь контрасты его собственных маскировок. Он сообщает своим послушнейшим спутникам, каким необычайно интересным он кажется самому себе в различных ситуациях.
«Я нахожу», — говорит он, — «эти контрасты достаточно пикантными: вчера я — живописец, расписывающий веера и устраивающийся в каморке на улице Фев; сегодня утром, в качестве приказчика, я угощаю наливкой из чёрной смородины г-жу Пипле, а вечером… я оказываюсь одним из привилегированных милостью божией, властвующих над этим миром».
Приведённая на бал, критическая критика поёт:
«В присутствии земных богов Я ум и память потерять готов»[24].
Она изливается в следующих дифирамбах:
«Здесь чары волшебства залили ночь сиянием солнца, одели зиму в зелень весны и роскошь лета. Нас тотчас же охватывает такое настроение, что мы готовы поварить в чудо пребывания бога в человеческой груди, особенно когда красота и грация окончательно убеждают нас в том, что мы находимся в непосредственной близости от идеалов». (!!!)
Неопытный, легковерный критический сельский пастор! Только твоё критическое простодушие может от элегантного парижского бального зала прийти в такой суеверный восторг, чтобы поверить в «чудо пребывания бога в человеческой груди», а в парижских львицах увидеть «непосредственные идеалы», воплощённых ангелов.
В своей елейной наивности критический пастор решается подслушать разговор двух «красивейших из красавиц», Клеманс д’Арвиль и графини Сары Мак-Грегор. Догадайтесь-ка, какие речи он хочет «подслушать» у этих двух красавиц:
«Как сделаться благословением для любимых детей, всей полнотой счастья для супруга»… «Мы слышим… мы изумляемся… мы не верим своим ушам».
Мы испытываем чувство тайного злорадства, когда видим разочарование подслушивающего пастора. Дамы не беседуют ни о «благословении», ни о «полноте счастья», ни о «всеобщем разуме»; напротив, «речь идёт о том, чтобы склонить г-жу д’Арвиль к измене своему супругу».
Относительно одной из этих дам, графини Мак-Грегор, мы получаем следующее наивное разъяснение:
Она была «достаточно предприимчива, чтобы в результате тайного брака стать матерью». Неприятно поражённый этим духом предприимчивости графини, г-н Шелига читает ей строгую нотацию:
«На наш взгляд, все стремления графини направлены на получение индивидуальной, эгоистической выгоды».
Возможное достижение ею цели, выход замуж за князя Герольштейнского, не обещает, по мнению г-на Шелиги, ничего хорошего:
«Мы нисколько не ожидаем, что её замужество принесёт счастье подданным князя Герольштейнского».
В заключение своей укоризненной проповеди наш пуританин с «глубокомысленной серьёзностью» замечает:
«Сара» (предприимчивая дама), «едва ли, впрочем, является исключением среди людей этого блестящего круга, хотя она и образует одну из его вершит.
Едва ли, впрочем! Хотя! Ну, а «вершина» круга — разве это не исключение?
О характере двух других идеальных созданий, маркизы д’Арвиль и герцогини де Люсне, мы узнаём следующее:
Им «не хватает удовлетворенности сердца. В браке они не обрели предмета любви и потому ищут предмет любви вне брака. В браке любовь осталась для них тайной, и властное веление сердца побуждает их стремиться к разоблачению этой тайны. Таким образом они предаются тайной любви. Эти жертвы брака без любви помимо своей воли доходят до того, что низводят самоё любовь до чего-то внешнего, до так называемой связи, а романтический элемент, тайну, готовы принять за внутреннее, оживляющее, существенное в любви».
Мы тем выше должны оценить заслугу этой диалектической аргументации, чем более последняя применима ко всем случаям жизни.
Например, кто не смеет пить у себя дома и всё-таки чувствует потребность выпить, тот ищет «предмет» выпивки «вне» дома и «таким образом» предаётся тайному пьянству. Мало того, у него появится непреодолимое побуждение считать тайну существенным ингредиентом пьянства, хотя он и не станет низводить выпивку до уровня чего-то исключительно «внешнего», безразличного, чего не делают и вышеупомянутые дамы по отношению к любви. Ведь согласно объяснению самого г-на Шелиги, они низводят не любовь, а лишённый любви брак до того, чем он на самом деле является, — до чего-то внешнего, до так называемой связи.
«Что такое», — спрашивает дальше г-н Шелига, — ««тайна» любви?»
Мы только что познакомились с конструкцией, делающей «тайну» «сущностью» этого сорта любви. Каким же образом получается, что нам приходится теперь искать тайну тайны, сущность сущности?
«Не тенистые аллеи рощи», — декламирует пастор, — «не естественный полумрак лунной ночи и не искусственный полумрак под сенью дорогих гардин и занавесок, не мягкие и одурманивающие звуки арфы и органа, не притягательная сила запретного…»
Гардины и занавески! Мягкие и одурманивающие звуки! Да к тому же и орган! Г-н пастор, выбейте-ка себе из головы церковь! Кто это приносит с собой на любовное свидание орган?
«Всё это» (гардины и занавески и орган) — «только нечто таинственное».
Ну а разве не в этой таинственности заключается «тайна» тайной любви? Никоим образом:
«Тайна в любви — это то, что возбуждает, опьяняет, одурманивает, — это власть чувственности».
В «мягких и одурманивающих» звуках пастор уже обладает тем, что одурманивает. Если бы он ещё принёс с собой на любовное свидание черепаховый суп и шампанское вместо гардин и органа, то у него не было бы недостатка и в том, что «возбуждает и опьяняет».
«Правда, мы не хотим признать власть чувственности», — учит святой муж; — «но она только потому имеет столь огромную власть над нами, что мы изгоняем её из себя, что мы отказываемся признать в ней свою собственную природу, — собственную природу, с которой мы в случае её признания сумели бы справиться, как только она попыталась бы проявить себя за счёт разума, истинной любви и силы воли».
Согласно с духом спекулятивной теологии, пастор советует нам признать чувственность нашей собственной природой, чтобы быть в