долги и ажиотаж, короче говоря, — все развитие современного буржуазного общества г-н Ротшильд мог бы предотвратить, если бы он был лишь немного совестливее. Надо действительно обладать toute la desolante naivete de la poesie allemande{61}, чтобы отважиться напечатать такие детские сказки. Ротшильд превращается здесь в настоящего Аладина.
Не довольствуясь этим, Бек наделяет Ротшильда
«Головокружительно величественной ролью
.
Умерить все страданья мира».
Такую миссию не могли бы выполнить даже в самой небольшой степени все капиталисты мира, вместо взятые. Неужели поэт не замечает, что он становится тем смешнее, чем возвышеннее и сильнее он старается быть, что все его упреки Ротшильду превращаются в самую низкую лесть, что он прославляет могущество Ротшильда так, как этого не мог бы сделать самый угодливый панегирист. Ротшильд должен был себя поздравить, наблюдая, в виде какого гигантского пугала отражается его маленькая личность в мозгу немецкого поэта.
После того как наш поэт облек в стихотворную форму невежественные романтические фантазии немецкого мелкого буржуа о могуществе крупного капиталиста и упования на его добрую волю, после того как в сознании своей головокружительно величественной роли он головокружительно раздул фантазию об этом могуществе, он высказывает моральное возмущение мелкого буржуа по поводу контраста между идеалом и действительностью и при этом в таком пароксизме патетики, который способен вызвать гомерический хохот даже у пенсильванского квакера:
«Пылал мой лоб, я мысли гнал прочь,
Не в силах об этом думать всю ночь»
(21 декабря)
«Вставали волосы дыбом невольно,
Я словно хватался за сердце БОГА,
Как звонарь за канат на своей колокольне»
(стр. 28).
Этим он, наверное, окончательно свел в могилу старика. Он полагает, что «духи истории» доверили ему здесь мысли, которых он не должен был бы высказывать ни вслух, ни про себя. И вот, наконец, он приходит к отчаянному решению протанцо-вать канкан в своем собственном гробу:
«Когда-нибудь сладостно мой скелет
В истлевшем саване содрогнется,
Едва услышит в могиле мой» (скелета) «прах,
Что жертвы дымятся на алтарях» (стр. 29).
Я начинаю побаиваться мальчика Карла.
Песня о доме Ротшильдов собственно закончена. Теперь следуют, как это обычно принято у современных лириков, рифмованные размышления об этой песне и о роли, которую играет в ней поэт.
«Я знаю, что могучей дланью
Избить меня можешь до крови, до боли» (стр. 30),
т. е. отсчитать ему пятьдесят ударов. Австриец не может забыть о порке. Перед лицом этой опасности ему придает мужества возвышенное чувство:
«Но без колебанья, по БОЖЬЕЙ воле,
Что думал, то пел, по его желанью».
Немецкий поэт поет всегда по приказу. Конечно, ответственность несет господин, а не слуга, и поэтому и Ротшильд должен иметь дело с БОГОМ, а не с Беком, его слугой. Вообще для современных лириков стало правилом:
1) хвастаться опасностью, которой они будто бы подвергаются из-за своих безобидных стихов;
2) получать побои и взывать после этого к богу.
Песнь «Дому Ротшильдов» заканчивается выражением высоких чувств по поводу той же песни, о которой автор, клевеща сам на себя, говорит:
«Горда и свободна, тебя покорит
И скажет, чему присягает с верой» (стр. 32),
т. е. собственному совершенству, как раз проявляющемуся в этих заключительных строках. Мы боимся, однако, как бы Ротшильд не привлек Бека к суду не за его песнь, а за эту ложную присягу.
О, если б вы простерли златую благодать!
Поэт призывает богатых оказывать помощь нуждающемуся,
Пока трудом его не сыты
Его жена и сын.
И все это для того,
Чтоб мог он добрым оставаться,
т. е. summa summarum{62} добрым мещанином{63}. Бек вернулся, таким образом, к своему идеалу.
Поэт воспевает две благочестивые души, которые, как это в высшей степени скучно описывается, лишь после многих лет скудного существования и нравственного образа жизни целомудренно взбираются, наконец, на супружеское ложе.
Целоваться? Они стыдились. Шалили беззвучно.
Ах, цветок любви распустился, но цветок с зимой неразлучный,
Танец на костылях, о боже, мотылек, огнем опаленный,
Не то ребенок цветущий, не то старик утомленный.
Вместо того чтобы закончить этой единственно хорошей строфой во всем стихотворении, автор и после этого все еще продолжает ликовать и трепетать от радости, и именно по поводу мелкой собственности, по поводу того, что «утварь своя вокруг своего очага появилась». Эта фраза произносится им не иронически, а сопровождается пролитыми всерьез слезами грусти. Но и это все еще не конец:
Лишь бог — господин их, что, звезды скликая в небе высоком,
На раба, разбившего цепи, взирает благостным оком.
Этим счастливо устраняются всякие следы остроумия. Малодушие и неуверенность Бека постоянно дают о себе знать, побуждая его до предела растягивать каждое стихотворение и мешая ему кончить до тех пор, пока он сентиментальностью не докажет всего своего филистерства. Он, повидимому, нарочно избрал гекзаметры Клейста, чтобы заставить читателя томиться той же скукой, на какую в силу своей трусливой морали обрекли себя оба влюбленных в течение долгого испытательного периода.
Еврей-старьевщик
В описании еврея-старьевщика встречается несколько наивных, премилых мест вроде:
Летит неделя, оставляя
Всего пять дней твоим трудам.
О, торопись! Без передышки
Трудись, трудись, чтоб ты был сыт!
Отец в субботу запрещает,
Сын в воскресенье не велит.
Ниже, однако, Бек целиком впадает в лпберально-младогерманскую[88] болтовню о евреях. Поэзия здесь исчезает настолько, что кажется, будто слушаешь золотушную речь в золотушной саксонской сословной палате: ты не можешь стать ни ремесленником, ни «старшиной мелких торговцев», ни земледельцем, ни профессором, но медицинская карьера тебе открыта. Поэтически это выражено так:
Запрещены тебе ремесла,
Не можешь земледельцем быть.
Ты как учитель с молодежью
Не можешь с кафедры говорить.
.
В селе больных лечить ты должен.
Разве подобным же образом нельзя было бы изложить в стихах прусский свод законов или переложить на музыку стихи г-на Людвига Баварского?
После того как еврей продекламировал своему сыну:
Трудиться должен, должен биться,
он его утешает:
Но честность все же сохранишь.
Лорелея
Эта Лорелея — не что иное, как золото.
И низость бьет волной широкой
В обитель чистоты высокой,
И счастье тонет в ней.
В этом излиянии душевной чистоты и в этом потоплении счастья содержится в высшей степени удручающая смесь пошлого и высокопарного. За сим следуют тривиальные тирады о предосудительности и безнравственности денег.
«За златом, за богатством рыщет» (любовь),
«Родных сердец и душ не ищет,
Не ищет рая в шалаше».
Если бы влияние денег ограничилось даже тем, что они раз венчали бы немецкое искание родных сердец и родственных дут и шиллеровского шалашика, в котором находит приют любящая счастливая пара, то и тогда можно было бы уже признать за ними революционную роль.
Песнь под бой барабанов
В этом стихотворении наш социалистический поэт опять показывает, как, погрязнув в немецком мещанском убожестве, он в силу этого постоянно вынужден портить и тот слабый эффект, который он производит.
Под бой барабанов выступает полк. Народ призывает солдат участвовать с ним в общем деле. Радуешься тому, что поэт, наконец, проявил мужество. Но, увы, в конце концов мы узнаем, что речь идет лишь об именинах императора и обращение народа — это лишь мечтательная импровизация, которой украдкой занимается присутствующий на параде юноша, вероятно, гимназист:
Так юный с пылким сердцем грезит.
Тот же сюжет с той же развязкой под пером Гейне превратился бы в горчайшую сатиру на немецкий народ; у Бека же получилась лишь сатира на самого поэта, отождествляющего себя с юношей, беспомощно предающимся мечтам. У Гейне мечты бюргера намеренно были бы вознесены, чтобы затем так же намеренно низвергнуть их в действительность. У Бека сам поэт разделяет эти фантазии и, конечно, получает такие же повреждения, когда сваливается в мир действительности. Первый вызывает в бюргере возмущение своей дерзостью, второй, в котором бюргер видит родственную душу, действует на него успокаивающе. Пражское восстание[89] дало ему, впрочем, возможность воспроизводить кое-что совсем в другом роде, чем этот фарс.
Я отломил лишь ветку,
Донес о том лесник.