года. В романе, опубликованном г-ном Августом Виллихом в «New-Yorker Criminal-Zeitung» (в номерах от 28 октября и 4 ноября) в целях самооправдания, имею честь фигурировать и я. В связи с этим я вынужден официально сказать несколько слов по этому делу, поскольку оно касается меня.
Тот факт, что друг Виллих, который смешивает чистое безделье с чистой деятельностью и потому поглощен исключительно другом Виллихом, обладает великолепной памятью на все, касающееся его особы, что он вел своего рода каталог всех высказываний относительно себя, даже если они были произнесены за кружкой пива, — этот факт давно не был тайной ни для кого, кто имел удовольствие быть с ним знакомым. Но друг Виллих всегда умел находить наилучшее применение своей памяти и своему каталогу. Какое-нибудь маленькое искажение, какие-нибудь на вид неумышленные пропуски всякий раз превращали его — когда снова заходила речь о подобных безделицах — в героя драматического происшествия, в центральную фигуру какой-нибудь группы, какой-нибудь живой картины. В виллиховском романе, как в частностях, так и в целом, борьба всегда и везде ведется вокруг незапятнанного, а потому преследуемого Виллиха. В каждом отдельном эпизоде мы видим в заключение, как бравый Виллих произносит речь, а нечестивые противники его сокрушены, сломлены, повержены, подавлены сознанием собственного ничтожества. Et cependant on vous connait, о chevaliers sans peur et sans reproche! {и тем не менее мы видим вас насквозь, о рыцари без страха и упрека! Ред.}
Таким образом, в виллиховском романе эпоха страданий, во время которой благородный муж столько натерпелся от Маркса, Энгельса и прочих безбожников, является в то же время эпохой триумфа, когда он каждый раз победоносно расправляется со своими противниками, причем каждый новый триумф превосходит все предыдущие. Друг Виллих изображает себя, с одной стороны, в виде страждущего Христа, который принял на себя грехи Маркса, Энгельса и К°, а с другой — в виде Христа, который пришел сюда, чтобы судить живых и мертвых. Другу Виллиху было дано совместить одновременно в одном лице две столь противоречивые роли. Кто способен одновременно представлять обе эти стадии, тому, поистине, следует верить.
Нам, давно уже отлично знавшим эти самодовольные фантазии, которыми пожилой холостяк заполнял свои бессонные ночи, нам кажется странным лишь то, что все эти идиосинкразии всплывают наружу и ныне в такой же неизменной форме, как и в 1850 году. Но перейдем к частностям.
Друг Виллих, который превращает господ Штибера и К° в агентов какой-то немецкой «центральной союзной полиции», не существующей уже с древних времен преследования демагогов[382], и который рассказывает кучу других столь же чудесных «фактов», утверждает сверх того с обычной своей точностью, что я написал «брошюру» о баденской кампании 1849 года. Друг Виллих, изучивший с редкой основательностью ту часть моей работы, где говорится о нем, отлично знает, что я никогда не выпускал подобной «брошюры». В действительности я опубликовал в журнале «Neue Rheinische Zeitung, Hamburg und New-York, 1850» ряд статей о кампании за имперскую конституцию и в одной из них поделился наблюдениями, почерпнутыми из личного опыта во время пфальцско-баденской кампании[383]. В этой статье фигурирует, конечно, и друг Виллих, и, как он говорит, в ней дана ему «весьма лестная оценка», что, однако, привело его тотчас же в конфликт с присущей ему обычно скромностью, ибо статья эта превратила его как бы в «конкурента других, столь многочисленных великих государственных деятелей, диктаторов и полководцев».
В чем же заключается эта высокая «оценка» с моей стороны, которая так радует теперь благородное сердце Виллиха? В том, что я «оценил» г-на Виллиха как очень неплохого, при сложившихся обстоятельствах, батальонного командира, который за двадцать лет службы прусским лейтенантом усвоил необходимые для этого сведения, который не был лишен способностей для ведения малой и, в частности, партизанской войны и который, наконец, обладал тем преимуществом, что в качестве начальника добровольческого отряда из 600–700 человек был вполне на месте, между тем как большинство старших офицеров в ту кампанию состояло из субъектов, не обладавших вообще никаким военным образованием или же обладавших им в такой степени, которая совершенно не соответствовала занимаемым ими постам. Сказать, что г-н Виллих мог лучше командовать семью сотнями человек, чем первый встречный студент, унтер-офицер, школьный учитель или сапожник, это является, конечно, «весьма лестной оценкой» для прусского лейтенанта, имевшего для этого 20 лет подготовки! Dans le royaume des aveugles le borgne est roi {В стране слепых и кривой — король. Ред.}. Само собой разумеется, что, занимая подчиненное место, он нес меньше ответственности и, следовательно, мог сделать меньше промахов, чем «его конкуренты», которые командовали дивизиями или занимали высшие генеральские посты. Кто знает, не оказался ли бы и Зигель, бывший совсем не на месте в качестве «главнокомандующего», неплохим батальонным командиром?
А эта горестная жалоба скромного Виллиха — который некоторыми американскими газетами за выслугу лет произведен в «генералы», вероятно, по моей вине — эта его жалоба, будто моя «оценка» грозит ему опасностью стать также генералом in partibus{61}, да что генералом, — полководцем, государственным деятелем, даже диктатором! Друг Виллих составил себе, должно быть, очень своеобразные представления о тех блестящих наградах, которые хранит in petto {в тайне, в душе. Ред.} коммунистическая партия для примкнувшего к ней довольно сносного батальонного командира и начальника добровольческого отряда.
В упомянутой статье я говорил о Виллихе только как о военном, ибо только как таковой он мог интересовать публику, поскольку «государственным деятелем» он стал лишь после того. Если бы я имел злобу против него — ту злобу, которой, по его мнению, охвачены я и мои друзья, — если бы для меня представляло интерес дать ему личную характеристику, то какие можно было бы рассказать эпизоды! Ограничься я даже одной лишь комической стороной дела, разве мог бы я опустить историю про яблоню, под которой он и его безансонцы[384] собрались скорее умереть с пением песен, чем еще раз покинуть немецкую землю, дав в этом торжественную клятву. Разве мог бы я не рассказать о комедии, разыгравшейся на границе, когда друг Виллих сделал вид, что он и впрямь готов осуществить это намерение; когда ко мне подошло несколько простодушных людей, вполне серьезно убеждая меня отговорить бравого Виллиха от его решения; когда, наконец, Виллих, собрав отряд, обратился ко всем с вопросом, не предпочитают ли они скорее умереть на немецкой земле, чем отправиться в изгнание, и когда после долгого общего молчания один-единственный, презирающий смерть, безансонец воскликнул: «Остаться здесь!», после чего вся компания ко всеобщему великому удовольствию со всем оружием и обозом перешла в конце концов на территорию Швейцарии. Какой занятный эпизод представила бы позднейшая история с самим обозом, которая не лишена интереса в данный момент, когда сам Виллих призывает полмира высказаться по поводу его «характера». Впрочем, тем, кто желает узнать подробности об этом и о Других приключениях, стоит только обратиться к кому-нибудь из его 300 спартанцев, так и не сумевших найти тогда для себя Фермопил[385]. Они всегда проявляли готовность рассказывать за спиной характерной личности о самых скандальных происшествиях. У меня тому масса свидетелей.
Об истории с моей «храбростью» я не скажу ни слова. К своему удивлению, я обнаружил тогда в Бадене, что храбрость — это одно из самых обыденных качеств, не заслуживающих того, чтобы о нем распространяться, но что одна лишь простая храбрость стоит не больше, чем простая добрая воля, и поэтому довольно часто случается, что каждый в отдельности — герой и храбрец, а весь батальон в целом удирает, как один человек. Примером этого является поход виллиховского отряда в Карлсдорф, подробно изложенный в моем рассказе о кампании за имперскую конституцию[386].
Виллих утверждает, что в связи с этим он якобы прочел мне неотразимую моральную проповедь, и именно в новогоднюю ночь 1850 года. Не имея обыкновения вести дневник с заметками о том, как я перехожу из одного года в другой, я не могу поручиться за эту дату. Во всяком случае Виллих никогда не произносил этой проповеди в таком виде, в каком он излагает ее в печати.
Виллих уверяет, что в Эмигрантском комитете[387] я вместе с некоторыми другими лицами будто бы вел себя «недостойно» по отношению к великому человеку. Shocking! {Ужасно! Ред.} Но где же были эти неотразимые моральные аргументы в тот момент, когда Виллих, эта гроза нечестивых, вдруг оказался бессильным против простого «недостойного поведения»? Едва ли требуется, чтобы я серьезно останавливался на подобных нелепостях.
На заседании Центрального комитета, где между Шраммом и Виллихом дело дошло до вызова на дуэль[388], я будто бы совершил преступление, «покинув комнату» вместе с Шраммом незадолго до этой сцены и, следовательно, подготовив всю сцену.
Прежде Шрамма «натравливал» якобы Маркс, теперь же, для разнообразия, в этой роли выступаю я. Дуэль между старым, опытным в обращении с пистолетом, прусским лейтенантом и коммерсантом, который, может быть, никогда не держал пистолета в руке, была поистине великолепным средством, чтобы «убрать с дороги» лейтенанта. Несмотря на это, друг Виллих повсюду рассказывал, — устно и письменно, — будто мы хотели, чтобы его застрелили.
Весьма возможно — я не веду дневника тех случаев, когда известная нужда заставляет меня покидать комнату, — что я одновременно с Шраммом оставил комнату; но едва ли это вероятно, так как из хранящихся у меня протоколов заседаний тогдашнего Центрального комитета я вижу, что в тот вечер Шрамм и я по очереди вели протокол. Шрамм просто был взбешен наглым поведением Виллиха и, к величайшему изумлению всех нас, вызвал его на дуэль. За несколько минут до того сам Шрамм, вероятно, не подозревал, что дело примет такой оборот. Трудно представить себе более непроизвольный поступок. Виллих и здесь рассказывает, будто он заявил: «Ты, Шрамм, покинешь комнату!» В действительности Виллих обратился к Центральному комитету с требованием удалить Шрамма. Центральный комитет не счел нужным удовлетворить его желание, и Шрамм удалился только по личной просьбе Маркса, желавшего избежать дальнейшего скандала. На моей стороне — протоколы, на стороне г-на Виллиха — его личный характер.
Фридрих Энгельс»
Г-н Виллих сообщает далее, как он рассказал в Просветительном обществе рабочих о «недостойном поведении» Эмигрантского комитета и внес по этому поводу предложение.
«Когда», — повествует благородное сознание, — «когда негодование против Маркса и его клики достигло высшей степени, я голосовал за рассмотрение