писали философы. Бескорыстие, патриотизм, страстный пафос обличителя Филиппа только мешали афинянам, безнадежно опускающимся от нужды и зависимости, тем более что теперь даже самые искренние и энергичные усилия изменить положение дел к лучшему были, в сущности, бесполезны, потому что время свободного полиса навсегда миновало.
Потому что того афинского демоса — деятельного, гордого и предприимчивого народа, труды и свершения которого превратили два века назад их древний город в Око Эллады, уже не было. И в этом Эпикур мог с удивлением убедиться уже в свой первый приезд в Аттику. Теперь это были в основном обыватели, дорожащие лишь собственным благополучием, да охлос — неимущая и вынужденно праздная, полуголодная, завидующая, ненавидящая и раболепствующая толпа тех формально свободных людей, которых рабский труд, бесконечные войны и новая плутократия вытеснили постепенно из сельского хозяйства, из мастерских, из торговли и морского дела, а ищущие популярности демагоги приучили жить на подачки государства. Оторванные от труда, от освященного традициями прежнего уклада жизни, внуки и правнуки марафонских бойцов и победителей персов при Саламине все больше утрачивали былое достоинство, чувство стыда, справедливости и даже — что было самое страшное — само желание что-то делать и за что-то бороться. И нужна была огромная человеколюбивая мудрость, то сострадание к себе подобным, которые больше, чем кому бы то ни было, были присущи Эпикуру, чтобы увидеть в этой толпе (столь презираемой многими философами того печального времени), в этих обездоленных, неимущих, бессильных перед ходом истории людях, терзаемых сомнениями, страхами и безнадежностью, прежде всего братьев своих по судьбе, чтобы пожалеть их и задуматься о том, как же можно им помочь.
Вряд ли эфебия занимала все время Эпикура, который использовал это свое первое пребывание в Афинах для того, чтобы, как считают античные авторы, посетить занятия академика Ксенократа, а также послушать Аристотеля. Если два века назад молодые люди из всех демов Аттики, готовясь стать достойными защитниками отечества, овладевали во время эфебии основами воинского дела, жили в лагерях на границе, приучались сами добывать пропитание на горах и в полях, переносить усталость и голод, спать на земле, то теперь многое из этого казалось ненужным. И если, гордые честью служить афинскому народу, молодые эфебы клялись когда-то в храме Аглавры «не оставить после себя отечество свое умаленным, но более могущественным и более крепким», то теперь это были пустые слова: их отечество в силу неумолимого хода событий было настолько «умаленным», что защищать уже, в сущности, было почти что нечего. Напрасно Демосфен призывал в свое время сограждан возродить былую воинскую доблесть: никто уже не хотел брать на себя тяжесть ратного дела, что же касается долга и славы, то о первом предпочитали не говорить, а вторая, как кажется, никого уже не прельщала. Афиняне все больше предпочитали спокойно отсиживаться по домам, платя наемникам из государственной казны и оказываясь порой в зависимости от этой солдатни, когда денег для оплаты не хватало, а стратеги были не в силах ее сдержать. После рокового поражения при Херонее и походов Александра о самостоятельных военных начинаниях думать не приходилось, и если кто из афинских юношей еще овладевал с усердием воинской наукой, то только для того, чтобы отправиться наемником куда-то в другие земли. Что же касается мужей-философов, то, наверное, Диоген Синопский, храбро сражавшийся при Херонее, был последним из тех, у кого приверженность к мудрости не вступала в противоречие с воинской доблестью; того своего, что нужно было бы отстаивать до последней капли крови, больше не было и поэтому такие, как будущий философ Эпикур, которые не усматривали ничего общего между собственной жизнью и завоевательными планами македонских царей, навсегда исключили эту сферу человеческой деятельности из своего внимания и рассмотрения.
Будучи в эти годы в Афинах, Эпикур имел все возможности пополнить свое образование (а некоторые из обращавшихся к описанию его жизни вообще считают, что он прожил два года в Афинах только с целью послушать тамошних философов), а также познакомиться с жизнью этого прекраснейшего из городов. Тем более что судьба свела его с таким искрящимся радостью бытия человеком, как Менандр, — юношей «блестящего рода и блестящей жизни», будущим великим поэтом-комедиографом. Как считают античные авторы, Менандр был одним из близких товарищей Эпикура по эфебии и, тяготея в эти годы как к поэзии, так и к философии (он был слушателем Феофраста), мог приобщить к этим двум равновеликим сферам духовной культуры афинян симпатичного ему новобранца с Самоса.
Разноликие, сложные, не сразу и вдруг постигаемые предстали перед Эпикуром Афины, уже начинающие угасать и все еще прекрасные; драматический мир Демосфеновых речей и пестрая мозаика будущих комедий Менандра. После того как большая часть Ойкумены оказалась под властью великого Александра, в Греции наступило спокойствие, персидское золото хлынуло в оскудевающие города, в том числе и в Афины, и жизнь сразу стала сытнее и благополучнее. И уже не такой катастрофической казалась пропасть между обнищавшей толпой менее удачливых граждан и кучкой с каждым днем богатеющих богачей, которые в отличие от знатных и состоятельных людей прошлого отнюдь не считали свое добро достоянием полиса и лишь под большим нажимом раскошеливались на общественные нужды. И если раньше даже такие великие мужи, как Фемистокл или же Кимон, жили в скромных домишках, а доставшиеся им в бою персидское золото употребляли на постройку кораблей, сооружение общественных зданий и храмов, то теперь, на что с горечью сетовал, бывало, Демосфен, «наше государство довольствуется тем, что сооружает дороги, водопроводы, белит стены и делает еще разные пустяки… зато в частной жизни из таких людей, которые ведали каким-нибудь из общественных дел, одни соорудили себе частные дома, роскошнее общественных зданий, не говорю уже — великолепнее, чем у большинства людей, другие же занимаются сельским хозяйством, скупив себе столько земли, сколько никогда и во сне не мечтали иметь». Причину такого положения дел великий оратор видел в том, что раньше «народ был господином и хозяином над всем… а сейчас, наоборот, всеми благами распоряжаются эти люди (он имел в виду плутократов)… а народ оказался в положении слуги и какого-то придатка» и бывает доволен тем, что «эти люди» ему уделяют.
И действительно, тех, кто заправлял теперь городом, весьма мало интересовало мнение как отчаявшихся, махнувших на все рукой бедняков (которых еще Исократ предлагал всех скопом отправить в поход против персов), так и тех обывателей, располагающих кое-какими средствами к жизни, противные, смешные и жалкие образы которых навеки запечатлел Феофраст в своем сочинении «Характеры». Не стратеги и политики, умные и преданные родине люди, устроители отечества, еще и теперь глядящие куда-то вдаль невидящими глазами знаменитых скульптурных изображений, этих прекрасных мраморных портретов, поражающих суетливого, тревожащегося нашего современника своим величавым спокойствием, неповторимой гармонией ума и духа, не они определяли теперь судьбы Афин. Люди такого рода словно бы вымерли навсегда, их заменили с утра толпящиеся на перекрестках, площади и в портиках ничем не занятые и, наверное, уже не способные ни к какому серьезному делу болтуны, без устали хвастающие кто тем, как ходил он в поход с Александром и сколько привез драгоценных кубков, украшенных самоцветными камнями, а кто — ручной галкой с медным щитком на крыле. Гетеры (из тех, что «глотают с кораблями вместе корабельщиков»), параситы — на все готовые любители дармовых угощений, стяжатели и скупердяи всех мастей, циничные и наглые демагоги, всеми презираемые и сами презирающие всех и вся, — вот кто были теперь протагонистами драмы, которая разыгрывалась на древней сцене города Афины—Поллиады и приобретала все больше обличье пестрого и смешного до слез фарса.
Я не спесив, я для друзей на все готов!
Ударь — я сталь! Ударю — гром и молния!
Увлечь — я буря! Удушить — петля петлей!
Дверь распахнуть — само землетрясение!
К столу — блохою, у стола я — мухою!
А от стола — трудней, чем из колодца, —
— говорит о себе без ложной скромности Парасит в одной из комедий этого печального времени глубокого нравственного упадка и столь же глубокого отчаяния. И это, в сущности, мог сказать о себе почти каждый из афинян, у которых бедность, зависимое положение, неопределенное будущее (когда при любом неблагоприятном повороте событий многих из них могли просто вывести на невольничий рынок), уже заглушили в значительной степени чувство собственного достоинства и чести.
Новые хозяева города, не говоря уже о македонских царях, наместниках и полководцах, мнящих себя властителями Вселенной, были очень и очень чувствительны к лести. И поэтому, если раньше афиняне, считавшие всех равными перед отечеством, «не ставили… бронзовых изображений ни Фемистокла, начальствовавшего в морской битве при Саламине, ни Мильтиада, предводительствовавшего при Марафоне», то герои этого смутного и горестного для старинных греческих полисов времени жаждали и бронзы, и мрамора, и поэтического слова, словно бы желая заставить целый свет поверить в себя таких, какими они никогда не были и не могли быть. Теперь столь многие претендовали быть героями или полубогами, что все это превращалось понемногу в гигантский постыдный фарс, и афиняне, привлекаемые дармовыми угощениями и зрелищами, теряющие с каждым поколением представления о справедливости и чести, с легкомысленным бессилием играли и свою незавидную роль в этом фарсе, презирая и тех, кого дружно превозносили до небес, и, может быть, самих себя.
Такими предстали при близком рассмотрении перед молодым человеком, взыскующим тайн мироздания, его соотечественники, такими ему предстояло их принять, полюбить и попытаться спасти. Спасти от отчаяния, от нравственной деградации и невежества, приподнять и сделать достойными (хотя бы настолько, насколько это было возможно при общем их непоправимом состоянии поражения) тех древних корней великого культурного древа, поздними побегами которого им выпало быть. Можно только предполагать, насколько сложное и неоднозначное впечатление произвели Афины на эфеба Эпикура, как была далека эта во всей своей широте и противоречивости открывшаяся ему жизнь от того мира философских абстракций и вечных истин, который звал его к себе в писаниях древних мудрецов. И понадобились годы для того, чтобы выработать свое отношение к этой пугающей, приводящей в отчаяние, порой просто отталкивающей реальности и противостать ей теми средствами, которыми располагает философ, — убеждением, словом, примером всей своей отданной людям жизни.
Можно также предполагать, что юношеская дружба с Менандром вряд ли переросла впоследствии в те прочные отношения взаимопомощи и любви, которые связывали Эпикура на всем протяжении жизни с целым рядом родственных ему по духу людей. Слишком уж они были разные: жизнелюбец Менандр, превзошедший, по свидетельству современников, всех остальных поэтов в даровитости, окруженный успехом, вниманием женщин, богатый и