которых заметно расширились и оживились в последние годы, и даже темные пахари, скудное существование которых было подобно жизни тягловой скотипы, сожалели о своем необыкновенном царе, имя которого (различные народы его произносили по-разному) было известно в самых далеких, глухих уголках древней, как сам этот мир, восточной земли.
И насколько печалились азиаты, для которых Александр остался на долгие годы непобедимым и великодушным героем из сказки, настолько же откровенно радовались люди Эллады. Эфеб Эпикур (для которого мнящий себя богом завоеватель никогда не казался ни царем, ни героем) был взволнованным свидетелем того, какое возбуждение охватило афинян, когда город узнал о смерти сына Филиппа. Своей радости не скрывали даже те, кто считался приверженцами македонян. Так, никого и ничто ни в грош не ставивший Демад (один из тех, что вершили теперь делами афинян) воскликнул, как доносят до нас античные авторы: «Это невозможно, если бы это было так, то вся Вселенная уже бы наполнилась трупным запахом». И уже многие открыто говорили о том, что пришло наконец время, когда следует попытаться вернуть былую свободу, и призывали немедленно подняться против македонян. «Теперь или никогда, — твердили афиняне, словно бы опьянев от столь благоприятного для них поворота событий», и только осторожный Фокион «удерживал граждан от преждевременного восстания, говоря, что не следует торопиться: «Если он мертв сегодня, афиняне, то останется мертвым и завтра и послезавтра». Однако, едва лишь народ убедился, что известие о смерти Александра неложно, гнев его обратился на приверженцев македонян, которые опасались теперь показываться на улицах, сказать лишнее слово. Демад был лишен права выступать с речами, а Аристотель, ненавидимый многими из-за своего ученика, был вынужден бежать из Афин.
Воспрянув духом, сторонники демократии послали триеру за Демосфеном, очень тосковавшим в изгнании и, когда, прибыв в Аттику, «из Пирея он направлялся в город, за ним шествовали представители власти и жрецы, а навстречу ему вышли с ликующими приветствиями все до единого граждане». Возвратившись, Демосфен стал прилагать усилия к тому, чтобы «сплачивать города на борьбу с македонянами, чтобы вышвырнуть их из Эллады». Он призывал сограждан быть достойными памяти своих предков, для которых свобода казалась ценнее самой жизни: «Да, действительно, тогдашние афиняне не искали ни оратора, ни стратега такого, по милости которого они стали бы рабами под видом благополучия, но они не хотели даже и жить, если бы при этом не была им обеспечена свобода». К войне против ненавистных македонян призывал и другой вожак демократии — известный своей непримиримостью Гиперид, а стратег Леосфен, бывший ранее начальником греческих наемников в Персии, стал собирать войско.
Движение против македонян поднялось к этому времени во многих греческих городах и землях: зашевелились малоазийские греки, аргосцы, элейцы, мессенцы, причем патриотическое возбуждение охватило даже зажиточную часть населения. Македония казалась циклопом, ослепленным со смертью Александра — светом ее очей; известия о волнениях в ионийских городах, об изгнании македонского гарнизона с Родоса — все это вселяло надежду на успех, и афиняне поручают Леосфену нанять еще восемь тысяч наемников в Азии (на 50 талантов из сокровищ Гарпала) и, не надеясь только на собственные силы, вступают в переговоры с этолянами. Когда эти приготовления были окончены, афиняне хотели немедленно выступить против Македонии, не дожидаясь, пока соберутся с силами другие греческие города. Напрасно Фокион продолжал удерживать сограждан, напоминая им о печальной участи Фив, а прибывшие из Македонии послы настоятельно советовали не нарушать союзного договора, уверяя, что афиняне найдут в Антипатре умного и великодушного повелителя. «Мы знаем, что он прекрасный повелитель, — ответил на это Гиперид, — но мы не нуждаемся ни в каком прекрасном повелителе». Многим тогда казалось, что победа над ненавистными македонянами может стать залогом возрождения былых демократических порядков, обновления всей греческой жизни, и никто из тех, кто призывал афинян к последней, решительной битве, не хотел, не желал признаться даже себе самому в том, что прошлого — свободных и славных Афин — уже не вернуть.
Потом все же решили заручиться поддержкой других городов, и афинские послы поехали во все стороны, призывая греков к войне: «Народ афинский желает выступить на защиту общей свободы эллинов и освободить обремененные гарнизонами города… народ афинский, подобно тому как прежде сбросил с себя в морской войне иго варваров, считая, что Греция составляет общее и единое отечество всех эллинов, считает своим долгом и теперь биться на суше и на море за общее благо Греции, жертвуя на эту борьбу свои деньги и кровь». Как будто и не было теперь феофрастовских обывателей, ползающих под столами за каждым упавшим медяком и хвастающих на перекрестках своими немыслимыми подвигами; как всегда это бывает в дни каких-то решительных перемен и больших надежд, впереди опять оказались наиболее честные и свободолюбивые, гордые духом и не боящиеся смерти, чтобы попытаться еще раз отстоять независимость и честь своего племени. И на какое-то время афинский демос стал опять тем великим народом, которому выпала славная доля защитника всей эллинской свободы, вот только время это было теперь удручающе не длинным.
На призыв афинян откликнулись фокейцы и локры; беотийцы, не забывшие разрушения Фив, выступить побоялись. Война была объявлена, и Леосфен с союзным войском и наемниками двинулись к Фермопилам, как два века назад легендарный царь Леонид со своими спартанцами. Не сохранилось каких-либо сведений о том, принимал ли участие в этой последней попытке афинян отстоять свою свободу и демократию эфеб Эпикур, но есть основания предполагать, что, будучи на военной службе, он вряд ли мог остаться в стороне от этой кампании. Бурные события этого времени, свидетелем, а возможно, что и участником которых довелось ему быть, трагический, заранее обреченный на неуспех подъем гражданственности и патриотизма и последовавший за поражением глубокий упадок мыслей, стремлений и чувств — все это стало той печальной реальностью, что определила и образ жизни, и взгляды будущего философа, той почвой, бесплодной и каменистой, на которой уже было не взойти даже самому отборному зерну и где способны произрастать лишь сухие, горькие травы безысходности.
Вначале, пока Антипатр, получивший Македонию и Грецию при дележе в Вавилоне, сосредоточивал силы, успех как будто бы способствовал грекам и они одержали победу над македонянами в сражении где-то в середине лета 323 года. Ободренные этим, на борьбу поднялись фессалийцы, долоны, акарнанцы, усилилось брожение на Пелопоннесе. Демосфен, Гиперид и Сфиттиид разъезжали из города в город, побуждая греков собрать все свои силы для решающей схватки с врагом. Коринфский союз, этот оплот македонского влияния в Греции, совершенно распался, полисы опять сплотились вокруг Афин, как в те далекие и прекрасные годы, когда город Паллады стал во главе всеэллинского братства в борьбе с восточными полчищами.
Тем временем Антипатр укрепился в крепости Ламии, надеясь продержаться за ее высокими стенами до прибытия своих основных сил. Союзное войско греков во главе с Леосфеном двинулось к Ламии, осадило ее и ежедневно предпринимало штурмовые атаки на крепость. В одной из таких атак Леосфен был сражен попавшим ему в голову камнем, и это было тяжелым ударом для греков, поскольку стратег Антифил, выбранный вместо Леосфена, не внушал союзникам особых надежд. Вскоре последовало поражение греков в морском сражении при Аморге, а при Эсхинадских островах была уничтожена большая часть афинского флота.
В мае или июне 322 года на помощь Антипатру прибыло мощное подкрепление, и последнее, решающее сражение этой бесполезной и отчаянной войны, получившей название Ламийской, состоялось в августе 322 года в Фессалии, на равнине Кранион, окруженной высокими горами. Сражение выиграли греки, однако никто не решился бы назвать это победой, поскольку македонское войско уничтожено не было, Ламия так и не была взята и можно было ожидать со дня на день нового подкрепления из Македонии. Да, никто не решился бы назвать победой этот маленький, ничего не решающий успех, ибо к этому времени становилось все очевиднее, что о былой свободе и славе не может быть и речи, даже если бы вдруг Фемистокл, Мильтиад или же Кимон вышли из небытия, чтобы повести своих потомков, бессильных перед неумолимым ходом истории, на ненавистных чужеземцев.
После ожесточенных споров в лагере греков было решено идти на поклон к Антипатру, и это было еще большим унижением, учитывая исход битвы. Антипатр согласился вступить в переговоры только с отдельными городами и лишь на своих условиях. Заключая мир, македонский правитель потребовал изменить демократическое устройство Афин: теперь политические права предоставлялись лишь людям, имеющим не менее двух тысяч драхм (таких оказалось около 9 тысяч), остальным было предложено покинуть родину. Частная собственность была признана неприкосновенной, а любые попытки изменить установленный таким образом порядок считались недопустимыми. Так был положен конец надеждам на отмену долгов и передел земель, осуществление которых неимущие и малоимущие афиняне связывали с низвержением господства македонян и их приверженцев. Столь стремительно образовавшийся общегреческий союз также быстро распался, афинское войско возвратилось в Аттику, а македоняне беспрепятственно прошли через Фермопилы и стали лагерем у Кадмеи.
В Афинах воцарилось отчаяние, проснувшееся на время мужество уступило место страху, недолгое опьянение несостоявшейся свободой — горькому отрезвлению. Все ждали приговора македонского правителя, и вместе со всеми его ждал молодой Эпикур — один из тех, кому явно не было места на родине, не богатому, не родовитому и не приемлющему покорного смирения перед захватчиками. Эфебия, ставшая действительным испытанием его мужества и силы духа, подходила к концу, отстаивать до последней капли крови отечественные святыни — с этим было покончено на долгие годы вперед, и сын Неокла имел полную возможность распоряжаться как ему вздумается своей почти никого не интересующей жизнью и никому особенно не нужными дарованиями. Он был свидетелем глубокого унижения сограждан, которым не оставалось ничего иного, как отправить на поклон к Антипатру все тех же Фокиопа и Демада (торжествующих теперь свою прозорливость и правоту), а также престарелого академика Ксенократа, чтобы заключить с Македонией мир, который, по словам этого самого Ксенократа, «для рабов был слишком мягок, а для свободных мужей слишком суров».
Гиперид, Демосфен и другие защитники демократии спешно покинули город, но это их не спасло, поскольку одним из главных условий заключения мира Антипатр поставил выдачу вождей демократии. Но так как ни один из них не пожелал явиться добровольно, «народ, по предложению Демада, приговорил их к смерти». Вот так Эпикур, молодой гражданин великого города Паллады, впервые во всей трагической очевидности познал тот основной и страшный в своей непреложности закон, по которому жили (и, повидимому, жили всегда) его соплеменники: уже в который в своей истории раз они с постыдной