Конечно, писать дидактические сочинения вроде Аратовой поэмы «Небесные явления» и философствовать было теперь значительно удобнее при дворах просвещенных или хотя бы тяготеющих к просвещению монархов, чем в обнищавших греческих городах, чем в хиреющих с каждым годом Афинах, где даже во главе знаменитых школ оказывались понемногу такие мудрецы, которые, как Аркиселай из Элиды, «не писали книг вовсе». И не писали они книг, возможно, потому, что им нечего было больше добавить к величественным построениям Платона или же Аристотеля, к их объяснениям нашего мира, которые ни в чем не смогли хоть немного изменить этот мир. Не писали и потому, что, хотя философские школы этого времени не страдали от недостатка слушателей и учеников (ибо во всей Греции не нашлось бы, наверное, человека, рискнувшего утверждать: «Мне хорошо, и я не нуждаюсь в утешениях философов»), сама философия все больше превращалась из средства познания мира в своего рода лекарство от этого мира, в средство забвения и, в сущности, самообмана бессильных перед жестокой и неподвластной им реальностью людей. Все сводилось теперь к тому, как прожить, не замечая несообразностей и зыбкости бытия, фатальной неправильности жизни, и большинство философствующих не только что не предлагали, как исправить эту неправильность, но и вообще предпочитали не касаться этой темы.
А если кто из ученых мужей этого печального времени и оставил после себя десятки сочинений (большая часть которых затерялась в толще веков), то тоже, вероятнее всего, потому, что в этих трудах они могли создавать свой собственный мир, где они чувствовали себя господами и владыками, мир, куда более интересный и ценный, чем устрашавшая их действительность. А вовсе не потому, что надеялись повлиять таким образом на течение жизни, способствовать ее совершенствованию, преодолению тех аномалий, которые при ближайшем рассмотрении оказываются закономерностями. Так вот и Эпикур с каждым годом все больше времени проводил в работе над многочисленными своими сочинениями (над теми тремястами книгами, которые упоминают античные авторы), в которых изложил свое понимание самых различных явлений природы и жизни человека. Некоторые из названий его книг приводит в своем жизнеописании греческих философов Диоген Лаэртский: «О судьбе», «Предвидения», «О представлениях», «О справедливости и других добродетелях» и многие другие, не говоря уже о главном труде Эпикура в тридцати семи частях — «О природе». Это обилие трудов (их было больше, чем у Демокрита, Аристотеля или Ксенократа) вызывало прямо-таки ненависть его противников-стоиков, так что последователь Зенона Хрисипп даже как будто бы дал клятву написать своего рода опровержение на каждое из сочинений Садослова и как будто бы выполнил это обещание… «Надо стараться сделать последнюю часть пути лучше первой, пока мы находимся в дороге, а когда дойдем до конца, надо с легким сердцем радоваться», — писал сын Неокла, приближаясь понемногу к этому концу и стремясь привести в порядок свои дела, вернее, дело, единственное дело всей своей жизни — созданную им картину мира и бытия во всем их многообразии. В своих книгах, письмах, изречениях он опять и опять обращается к вечным вопросам взаимосвязи между микрокосмосом-человеком и космосом великим — Вселенной, и главному из этих вопросов: что такое душа человеческая, как она связана с мирозданием и, наконец, «вместе ли с нами она погибает, расторгнута смертью, или же к Орку во тьму и к пустынным озерам нисходит, или в животных иных воплощается вышнею волей». К тому вопросу, ответить на который, как считал Сократ, однозначно невозможно, но от ответа на который зависит, в конечном счете, вся направленность жизни того или иного человека, весь ее смысл.
Как много великих мыслителей хотели убедить себя и в конце концов убеждали в том, что душа человеческая — это то, что связывает недолговечное и столь несовершенное земное существо с вечностью и бесконечностью Вселенной, что это, в сущности, часть этой Вселенной, заключенная в каждом из нас… Это главное убеждение придавало величественную строгость их философским построениям, порождало взыскательную требовательность к каждому из смертных, питало уверенность в собственной причастности к сокровенным тайнам бытия, но не было ли это только прекрасным и спасительным самообманом и не больше?.. Прекрасным потому, что направляло помыслы людей к вещам нетленным, к законам непреложным, к ценностям непреходящим. Спасительным же потому, что вера в бессмертие души, в ее вечную или, по крайней мере, бесконечно долгую жизнь помогала спокойно или, по крайней мере, значительно спокойнее сносить горечь несообразностей жизни, потому что эта вера делала как бы эпизодической земную жизнь и уничтожала смерть как таковую.
Пифагор хотел верить, подобно египетским жрецам или отшельникам Индии, в «колесо рождений» — в то, что душа, пройдя через все земные, воздушные и водные твари, вновь обретает человеческий облик через три тысячи лет. Если верить преданиям, он любил рассказывать о преджизненном существовании своей собственной души, о своих прежних воплощениях и не позволял бить собаку, в визге которой ему чудился голос его покойного друга. Идеи многократного перевоплощения души придерживался и Эмпедокл, для которого (так же как для многих других философов Греции) душа была одно и то же, что и ум. Для Платона душа, заключенная в теле, как в темнице, была своего рода посредником между миром чувственным и миром умопостигаемым, также переходила все в новые и новые тела, чтобы в конце концов, по достижении совершенства, снова вернуться на небесную родину, в вечное лоно Мировой души.
Эти древние идеи (эти надежды человека хоть на какое-то бессмертие) развивали и зеноновцы. В их рассуждениях вера в переселение душ соединялась с учением Гераклита о мировых пожарах. Становление человеческих душ представлялось им длительным, может быть, даже многотысячелетним развитием животных душ (поскольку, подобно многим старинным мудрецам, они полагали, что души есть не только у разумных существ, но у животных, растений и даже у камней). Отделившись от тела после его смерти, эти разумные души не погибают, учили стоики, а существуют затем неопределенно длительный срок в близких к земле пределах пространства. Однако они все же не вечны, поскольку вместе со всем остальным возвращаются в первоначальную огненную субстанцию при периодически возникающих мировых пожарах. Но когда после очередного пожара явится новый мир и все повторится сначала, весь ранее пройденный путь, все его явления и формы, тогда возникнут к новому существованию и души, те же самые, что и до пожара, но ничего не помнящие о своих прежних жизнях. В создаваемой стоиками грандиозной картине поистине не оставалось места для бренных тел человеческих, которые казались уже не более нужными, чем шелуха от зерна, чем сброшенная шкурка змеи или сгнившая скорлупа каштана, и что вообще значила их жизнь, эфемерная жизнь поденков-мотыльков, перед грядущим хаосом вселенского пожара?..
Подобного рода учения (все эти нелепые «россказни») всегда вызывали непримиримое, гневное раздражение у Эпикура: «Самостоятельным нельзя мыслить что-нибудь иное бестелесное, кроме пустоты, а пустота не может не действовать, не испытывать действия… поэтому говорящие, что душа бестелесна, говорят вздор». Утверждая вслед за Демокритом материальную субстанцию, атомистическое строение души, Эпикур (по свидетельству Аэция) утверждал, что «душа есть смесь из четырех элементов: огненного, воздушного, ветряного и четвертого, безымянного, возбуждающего чувство». Главнейший из этих элементов, по его мнению, четвертый, он сообщает телам способность чувствовать, это как бы «душа для целой души», что «над целым господствует телом». Для него душа — это часть человеческого существа, столь же материальная, как и его тело, они неразрывно связаны и не могут существовать одно без другого: «И действительно, невозможно представить, чтобы она чувствовала, если не находится в… организме». Как нечто бестелесное, самостоятельное, душа неспособна ни чувствовать, ни действовать, ни испытывать воздействие, все движения души обусловлены тем или иным состоянием тела: «Когда кричит плоть, кричит душа. Голос плоти — ни голодать, ни жаждать, ни зябнуть. Душе трудно помешать этому и опасно не внимать природе». Вместе со смертью тела кончается и жизнь души, она рассеивается по мере разложения организма.
Ибо на общих корнях они держатся цепко друг с другом,
И без погибели их обоюдной нельзя их расторгнуть.
Силы бывают и жизнь, лишь когда они связаны вместе.
Сам по себе ведь ни дух самобытно без тела не может
Жизни движений создать, ни бездушное тело не в силах
Ни бытия продолжать, ни остаться владеющим чувством.
Отвергая совершенно идею бессмертия души, ее взаимосвязи с некой вселенской душой, Эпикур считал также не более чем «нелепыми сказками» представление о переселении души, о каких-то предшествующих воплощениях. Хотя, если основываться на поэтическом пересказе Лукреция, опровержение Эпикуром идеи метапсихоза, опровержение прежде всего с позиций житейского здравого смысла, в целом имело тот же довольно наивный характер, что и сами построения этого рода:
Если же скажут, что души людей возвращаются вечно
Снова в людские тела, почему же, спрошу я, из умных
Можно им глупыми стать, почему неразумны младенцы?
Настаивая на том, что вера в бессмертие души только мешает человеку правильно построить свою жизнь (как будто бы можно исправить в предшествующих жизнях все то неразумное, злое, неправедное и несправедливое, что совершил в этой жизни), мешает вполне насладиться радостью только единожды данного бытия, Эпикур считал к тому же совершенно необоснованными сами притязания людей на вечную жизнь, в то время как все в этом мире имеет свой срок, свое начало и свои конец. Глубоко убежденный в этом сам, Садослов советовал своим ученикам, своим многочисленным последователям не утешать себя выдумками о каких-то предбудущих существованиях, но постараться прожить разумно и радостно отпущенный им срок, которого, как он полагал, вполне достаточно, чтобы «пройти весь круг доступных для человека наслаждений». А «когда придет смерть, мы, насыщенные, встали бы из-за стола жизни, чтобы уступить место другим».
Обозревая мысленно взором всю неизвестно сколь длинную цепь человеческих поколений, тех, что жили и до него и будут жить после, Эпикур с презрением отвергал идею личного бессмертия как утешительного измышления людей слабодушных и недостаточно просвещенных. С ранних лет ощутивший себя преходящей, крошечной и вместе с тем единственной в своем роде частицей никем не созданного мироздания, он видел бессмертие в продолжении рода людского, в вечном существовании разума, может быть, в каких-то иных формах и иных мирах, если даже, как утверждают стоики, этот наш мир близок к своему разрушению. Он видел бессмертие в неуничтожимости материи как таковой, что же касается личного бессмертия, то оно представлялось ему вовсе ненужным, ибо даже самый великий из жизнелюбцев не может по истечении разумно длительного срока не пресытиться жизнью и не устать от нее.
Все это — отрицание бессмертия души, божественного промысла, высшего предназначения рода людского —