Пока они мылись, Федрия принесла к сторожке новую одежду, хлебные лепешки, моченые оливки, сыр и амфору вина. Она принесла также жаровню с горящими углями и два светильника, наполненных маслом. Пока Колот и Метродор переносили все это в сторожку, появилась Маммария. С одеялами и сундучком со свитками чистого папируса, чернильницей и книдскими камышинками для письма.
— Положи все это на землю и уходи, — сказал Маммарии Метродор, остановившись в нескольких шагах от нее.
Маммария не послушалась и продолжала идти.
— Не ради себя, ради других! — поднял руки Метродор, останавливая ее этим жестом.
— Я останусь с вами, — ответила Маммария, — я так решила. Должна же быть с вами хоть одна женщина!
— Для чего, Маммария? — спросил Метродор, беря из ее рук одеяла.
— А чтоб вам было не так страшно. Мужчины пугаются всяких пустяков, я это знаю. Чуть какой-нибудь прыщ вскочит — уже умирать собираются, уже завещание пишут. И тут, Метродор, нужна женщина, чтобы мужчина не расхныкался…
— Эпикур не одобрит твоего решения, Маммария.
— Сначала не одобрит, потом будет рад. Первое решение, которое принимают мужчины, женщины никогда не принимают всерьез. Настоящим решением бывает только второе, которое мужчины принимают, посоветовавшись с женщинами.
— Демокрит говорил: если хочешь поступить правильно, выслушай женщину и сделай наоборот.
— Он также сказал: сильно вредят мужчинам те, кто их хвалит.
— Мужчинам? По-моему, он сказал: сильно вредят глупцам те, кто их хвалит.
— Разве? — засмеялась Маммария. — А мне казалось, что он говорил о мужчинах.
Услышав смех Маммарии, Эпикур вышел из сторожки.
— Я к вам, — не дожидаясь, что скажет Эпикур, объявила ему Маммария. — Дом мой сгорел, годы мои ушли, так что если и осталось у меня что хорошее, так это ты, Эпикур. Буду вам здесь мешать, надоедать, стеснять вас, морочить вам головы, объедать, но если попросите — стану петь песни. И хотя я сильно постарела, голос мой еще чарует, ты сам мне об этом недавно сказал, Эпикур.
— Недавно? — усмехнулся Эпикур, понимая, что перечить теперь Маммарии и бессмысленно, и бесполезно. — А по-моему, я сказал тебе об этом лет пять назад, Маммария.
— Какими годами ты счел это время? Твоими или моими? — спросила Маммария. — Если твоими, то это пять, если моими, то это ничто, как бы совсем недавно, вчера, потому что с той поры, о которой ты говоришь, ничего в моей жизни не было такого, что могло бы отделить тот день от этого.
— Вот ты уже и морочишь мне голову, как обещала, — досадливо махнул рукой Эпикур. — А песни твои мы, конечно, послушаем. «Когда женщина поет, умолкают птицы, а когда она говорит, умолкает разум» — так говорил Навсифан, мой учитель.
— Чей разум умолкает, Эпикур? Разум мужчины, потому что женщина его зачаровывает. Об этом Навсифан не говорил? — спросила Маммария.
— Он редко говорил глупости, — ответил Эпикур.
— Э-эх! — вздохнула Маммария. — Тебя не переспоришь. Куда одеяла?
— В сторожку, — сказал Эпикур, поглядывая на небо. — Кажется, дождь собирается.
Маммария тоже взглянула на небо, но не нашла там ни облачка.
— Дурачишь меня? — спросила Маммарид.
— Философы видят то, что будет, Маммария. Все же прочие — лишь то, что есть. Я вижу и чувствую, как сжимается воздух над землей. От этого сжатия возникнут облака. От сжатия облаков возникнет дождь. И случится это ночью. Поэтому я тебе говорю: неси одеяла в сторожку.
Это неказистое сооружение, сложенное из колотых камней и кривых стволов выкорчеванных старых деревьев, хоть и называли все сторожкой, но служило оно другим целям: здесь хранились широкие кирки для окапывания виноградной лозы, лопаты, садовые ножи, веревки, корзины, шесты и даже старый плуг, оставшийся от прежнего владельца усадьбы. Крыша у сторожки была земляная, поросшая травой, но она вполне защищала от дождя. В стенах еще при кладке были оставлены оконца для проветривания — прежний хозяин усадьбы вялил здесь после просушки виноград, хранил семена овощей, лук, чеснок. Запах лука и чеснока так въелся в стены и пол сторожки, что и теперь явственно чувствовался.
Колот и Метродор принесли в сторожку сухой травы, эту траву несколько дней назад Эпикур и Мис вырвали и вынесли из виноградника, очищая его от сорняков. Траву разбросали по полу, застелили ее одеялами. Три одеяла постелили рядом: для Эпикура, Колота и Метродора. Для старой Маммарии устроили ложе отдельно, за плугом. Плуг забросали травой, и получилась как бы ширма, отделявшая ложе Маммарии от остальных.
Трава заглушила прежние запахи — чеснока и лука. Толстая земляная крыша надежно защищала от солнечных лучей. В оконца тянуло воздухом с недавно политых овощных грядок — с огуречной и укропной. Было тихо и даже уютно. Вспомнились Эпикуру сладкие ощущения детства: отцовский огород на Самосе, шалаш, расколотая тыква, истекающая сладким соком, ложе из сухой травы и крупный бражник, бесшумно повисающий над сохнущими на солнце тыквенными семенами.
Далекое детство всегда кажется беспечным, даже если оно и не было таковым… Ведь были и тревоги, и заботы, и свои беды, и огорчения, и сверлящее сердце беспокойство от мыслей о завтрашнем дне, о собственной судьбе и о судьбе родителей. И каждый день, конечно, был отмечен удачами и неудачами, как подошвы ног на поросших колючками огородных дорожках.
Но все это забыто. И забыто не зря, потому что были радости, каких теперь не бывает. Радости, продолжением которых было воображение. Воображение дополняло их, продлевало, делало настолько полными, что они вытесняли из души все, что хоть как-то могло им помешать. Это были радости в отсутствие мыслей об их конце. Радости без сравнений, без оценок, чистые и полные радости детства. Наступило утро — радость: можно смотреть, можно слушать, трогать, бегать, кричать, прыгать, можно греться на солнышке, спрятавшись от всех на задворках, нюхать траву, разговаривать с птицами и жуками, жевать сладкие стебельки ромашки или пастушьей сумки, можно выуживать из норки на восковой шарик паука, можно забраться на тутовник и лакомиться белыми ягодами, можно спрятаться в зарослях дикого щавеля, притаиться и ждать, когда из-под каменной ограды, выйдет на прогулку рыжий хомячок…
Наступил полдень — радость: согрелась вода в море, высохла роса в лесу, уснули, спрятавшись в тень, торговцы овощами и фруктами, поднимаются в мареве над горизонтом чужие земли и города, разбухают и наливаются чернотой грозовые тучи, носятся по пыльным дорогам босоногие мальчишки…
Наступил вечер — радость: возвращаются стада с пастбищ, спадает жара, во дворах загораются под котлами костры, женщины разворачивают постели, наливаются светом звезды, все утихает, приходят сны…
Это повторяющиеся радости. А сколько было радостей неожиданных: поймал дрозда, приехали гости, узнал тайну, победил врага, заслужил похвалу, прыгнул выше всех, выследил пчелиный рой в лесу, обнаружил гнездо куропатки, сделал то, чего прежде делать не умел, и понял, что ты стал старше…
И вот еще постоянная радость — ощущение бесконечности жизни. Теперь же всякую радость сопровождают мысли, как волки сопровождают отбившуюся от стада овцу. Первая мысль — о быстротечности, вторая мысль — о ценности, третья мысль — о случайности, четвертая мысль — о том, что придет следом, пятая — о невозвратности уходящего. Пять волков гонят овцу, и ей никак не спастись. Такова участь всех радостей, которые приносят нам чувства. Философ же находит радость незыблемую. И эта радость — сама мысль… Мысль о чем?
Всех сморил полуденный сон. Даже птиц не стало слышно. Эпикур долго лежал с закрытыми глазами, не спал. Но в конце концов крылатый Гипнос[47 — Гипнос — бог сна, сын ночи.] одолел и его. Это был крепкий и продолжительный сон. Сказались прошлая ночь, проведенная в разговорах в доме Кериба, путешествие в Пирей и обратно — одним словом, усталость.
Колот и Метродор проснулись раньше его, но не разбудили. Не разбудила его и Маммария. И если бы не сильный раскат грома, от которого содрогнулась не только сторожка, но и, казалось, вся земля, Эпикур, наверное, проспал бы еще долго. Во всяком случае, Колот, Метродор и Маммария, жалея Эпикура, сговорились не будить его до самого ужина.
Они сидели под навесом у порога сторожки, когда Эпикур вышел к ним, улыбаясь.
— Увидел веселый сон? — спросила его Маммария.
— Нет, — ответил Эпикур, — радуюсь тому, что будет дождь.
— Вернее, тому, что сбывается твое предсказание, — сказала Маммария.
— И этому, конечно, — согласился Эпикур. — Но больше тому, что будет дождь. Сад радуется, виноградник радуется, огород, травы — радуется вся земля. Вот и я тоже, — сказал Эпикур. — А вы сидите, нахохлившись, как больные куры.
— Гремит ведь, — сказала Маммария. — Страшно.
— Мы пытались втолковать ей, что в громе нет ничего страшного, но лишь зря потратили время, — сказал Колот. — Она твердит лишь одно: это Зевс с Олимпа посылает громы и молнии, напоминая о своем могуществе…
— Разве не так, Эпикур? — спросила Маммария. — Кто же, кроме Зевса, способен на такое?
Как раз после этих ее слов снова громыхнуло в небе, сорвался и зашумел над виноградником ветер, подняв в воздух пыль и сухие листья. Грозовая туча надвигалась на Афины с запада. Она уже давно закрыла солнце, бросив на землю тень и задернув черными дождевыми шторами горизонт и все, что лежало за городскими стенами, — поселок гончаров, хлебные поля и сады. Маммария втянула голову в плечи и с опаской поглядывала на тучу, ожидая новой молнии и раската грома.
— Гром происходит от вздувания ветра в полостях туч, — сказал, обращаясь к Маммарии, Эпикур. — Если сильно дунуть в пустой кувшин, можно также услышать гул. И огонь ревет под ветром, об этом ты тоже знаешь. Возможно, что гром бывает тогда, когда рвутся и раздвигаются тучи, или оттого, что они сталкиваются друг с другом и ломаются, как куски льда…
— Отчего же так много объяснений для одного явления? — спросила Маммария. — Присовокупи тогда к ним и Зевса.
— Зевс на Олимпе — это басня, Маммария. Мои же толкования грома соответствуют видимым явлениям. И так как они объясняют его происхождение с разных сторон, то не оставляют места для нелепых и пустых догадок. И это вселяет в нашу душу покой, — ответил Эпикур с видимым раздражением: он знал, что убеждать в чем-либо Маммарию — пустое занятие. Пустое потому, что она всегда была своенравной женщиной, теперь же к этому прибавилась старость, а старость подобна окаменевшей почве — на ней растут колючки, но не приживаются семена злаков…
— А вот еще можно представить себе облака в виде огромных кусков полотна. Ветер треплет их, а они хлопают, — принялась язвить Маммария. — Или в виде орехов, которые раскалываются, или в виде доски, по которой Зевс хлопает ладонью…
Колот засмеялся. Эпикур нахмурил брови, но ничего не сказал, а лишь подумал, что сам виноват, не надо было вступать в ученый разговор с Маммарией: болтливая женщина может посрамить в споре любого мудреца, об этом знали уже древние и оставили потомкам не одно предостережение.