очень не хотелось плестись с процессией в Акрополь. О тебе же, Эпикур, я думал меньше всего.
— Благодарю и тебя, Стратон, — сказал Эпикур, ответив на слова Кратета вздохом сожаления.
— Достаточно того, что ты поблагодарил Кратета, — ответил Стратон, усаживаясь на носилки, которые держали рабы. — Мне и Антигон надоел, и все вы. И вот славно, что мы расстаемся: Кратет — для бесплодных мечтаний, Зенон для сидения в Стое, ты — для Сада. Никто из вас не служит науке.
— И тебе, Зенон, спасибо, — сказал Эпикур. — Спасибо за молчание. А все-таки, что же нашептывает тебе судьба? Что будет со всеми нами?
— Что должно быть, то и будет, — ответил Зенон. — Судьба открывается мудрым, но не любит болтунов. Прощай.
— Послушайте и меня, — сказал Эпикур. — Не будет истины на земле, пока одни философы цепляются за судьбу, другие — за богов, третьи — за иные потусторонние силы. Всем надо держаться за человека, которому в этом мире противостоит лишь одно — невежество. Мы все это почувствовали, глядя на Антигона. И были друзьями. Жаль, что так недолго.
На этом философы расстались: Стратон, несомый рабами, отправился в Ликей, Кратет — в рощу Академа, Зенон — в дом, который стоял близ Расписной Стои, Эпикур — в свой Сад. Факелы, которые были в руках сопровождающих их друзей и рабов, вспыхнув рядом, на площади у дома Антигона, поплыли в разные стороны и вскоре затерялись среди домов, укутанных безлунной ночью Афин.
Глава двенадцатая
Перед тем как лечь, Эпикур вписал в книгу «Главных мыслей» такие слова: «Не вступай в спор с тираном и не участвуй в делах его. Тиран не ищет в споре истину, а навязывает свое мнение другим. Дела его стоят того же, чего стоит его мнение в сравнении с истиной».
Потом он погасил пальцем огонек плошки и лег, укрывшись старым гиматием. Ему следовало бы уснуть, но сон не шел: не утихала тревога за судьбу Колота. И мысли, навеянные недавней беседой с Антигоном и философами, не давали покоя. Это были мысли, которые он не успел или не смог высказать, и он жалел об этом, осуждал себя за медлительность и несмелость, наверстывал упущенное в воображаемой беседе, не находя сил остановиться и ругая себя за эту бессмысленную изнуряющую игру. Уснул только под утро, погрузившись в запутанные и пугающие сновидения ему чудилось: то будто он проваливается куда-то и летит в кромешной тьме, то будто сжигают его на погребальном костре, то будто Колот возвратился без головы. Он обрадовался, когда Мис разбудил его, но, увидев печальное лицо Миса, почувствовал боль под сердцем от дурного предчувствия.
— Заболел Метродор, — сказал Мис, стараясь казаться спокойным. — У него небольшой жар, но он бредит. И все время зовет тебя, Эпикур.
— Где он? — спросил Эпикур.
— Мы перенесли его в комнату Аристобула, там спокойнее и прохладнее. Жена его Леонтия противилась, но мы с Гермархом и Никанором настояли…
После смерти брата Аристобула его комната пустовала, и Эпикур подумывал уже о том, не перебраться ли ему самому туда: из окна комнаты Аристобула был хорошо виден виноградник и вершина Гиметта, откуда по утрам вставало солнце. Эпикуру же нравилось вставать вместе с солнцем, — трудно придумать для себя лучшее правило.
Эпикур поспешил к Метродору. Его встретила встревоженная жена Метродора Леонтия.
— Беда, — сказала она, припадая лицом к груди Эпикура.
— Еще не беда, — ответил Эпикур. — Еще не беда. — И, отстранив ее, вошел к Метродору.
Леонтия вошла следом за ним, затем появились дочь Метродора Феодата, Идоменей, Никанор и Гермарх.
— Что с тобой? — спросил Эпикур, склонившись над Метродором, глядевшим на него печально и вполне осознанно.
— Простудился, должно быть, — ответил Метродор, тщетно пытаясь улыбнуться.
— В такую-то жару?
Метродор сделал виноватое лицо.
Эпикур положил ладонь на его лоб, и у него снова кольнуло под сердцем — Метродор был горяч, как камень на солнцепеке.
— Всем выйти, — сказал он, обернувшись. — Всем выйти немедленно и без моего разрешения не входить.
— Ты думаешь… — всхлипнула Леонтия, — ты думаешь?..
— Всем выйти, — повторил свой приказ Эпикур.
— Зачем ты прогнал их? — спросил Метродор, когда все ушли.
— Я хочу послушать тебя, а они только мешали бы, — ответил Эпикур. — Что ты чувствуешь? Где болит?
— Здесь, — ответил Метродор, коснувшись рукой груди против сердца. — Здесь жжет так, словно сюда воткнули горящий факел.
— Когда это началось?
— Ночью, Эпикур. Я проснулся среди ночи и не смог встать. Сказал об этом Леонтии, она разбудила всех… Наверное, простудился…
— Всходит солнце, — сказал Эпикур. — Посмотри. — Он помог Метродору приподняться. — Красиво?
— Хорошо, — ответил со вздохом Метродор. — Чисто и прозрачно все. Я простудился?
— Похоже, что простудился. Я сейчас велю позвать асклепиада Перфина, пошлю за ним кого-нибудь.
— Асклепиад Перфин умер, — сказал Метродор. — Я не хотел тебе об этом говорить… Когда все умирали… Я искал Колота и зашел к Перфину. Жена и дети живы, а он умер. Опусти меня, — попросил Метродор, — тяжело дышать…
Эпикур опустил голову Метродора на подушку.
— Я спросил у жены, как умер Перфин, — продолжал Метродор. — Она сказала, что он жаловался на внутренний огонь. Это была чума… Ты хорошо сделал, что приказал всем уйти. Да? Это чума?
— Не думаю, — ответил Эпикур. — И ты не думай об этом. Мы позовем другого асклепиада, Кимона, например. Я сейчас пошлю за ним Никанора.
Он вышел, чтобы послать Никанора за Кимоном. А когда вернулся, увидел Метродора лежащим на полу. Поднять Метродора одному было трудно, но Эпикур не решился звать кого-либо на помощь. Он знал, что у Метродора чума.
Кимон, которого вскоре привел Никанор, не стал подходить к ложу Метродора. Он поглядел на него с порога комнаты, задал несколько вопросов Эпикуру и сказал:
— Сообщите кому-нибудь из астиномов[66 — Астином — городской надзиратель.], когда он умрет, чтобы прислали погребальную повозку и скифов.
— Когда? — спросил Эпикур.
— Дня через три, — ответил Кимон, старик-асклепиад с дрожащими руками. — Если заболеет еще кто-нибудь, — при этих словах Кимон пристально посмотрел на Эпикура, — меня не зовите. Против этой болезни у меня нет средств. Впрочем, ты знаешь об этом, Эпикур. Прикажи кому-нибудь из рабов, чтобы ухаживал за ним, подносил ему воду, а сам уходи отсюда. И пусть никто не приближается к этой комнате.
— Это мой друг, это моя надежда, — сказал Эпикур. — Я буду с ним.
— Тогда прощай, — сказал Кимон. — Прощай и ты, Эпикур.
Три дня и три ночи провел Эпикур у постели больного. Он прикладывал к его груди холодные компрессы, поил его отварами и настоями трав, окуривал комнату, бросая на горящие угли смолу можжевельника, разбросал по полу сухую полынь, следил за каждым движением Метродора, за каждым его вдохом и выдохом, смачивал воспаленные губы водой, держал его голову на коленях, когда он бредил, говорил, склоняясь над ним и гладя его волосы: «Борись, Метродор! Борись!» И мысленно вел с ним нескончаемые разговоры, суть которых заключалась в мольбе: не умирай, Метродор, моя надежда, мое продолжение, моя жизнь… Лишь с ним одним Эпикур связывал будущее своего Сада, своей школы, с его молодостью, с его умом, добротой, преданностью истине и трудолюбием. Умерев, Эпикур мог перелиться только в Метродора. Они были равновеликими сосудами, равнозвучными струнами, равнопрочными камнями дома, лежащими в основании.
Внизу, под окном, постоянно кто-нибудь находился, ожидая, когда Эпикур выглянет в окно и сообщит о самочувствии Метродора. Чаще других там стояла Леонтия с детьми. И, зная об этом, Эпикур не подходил к окну, пока Леонтия не начинала настойчиво звать его. Он не мог сообщить ей ничего утешительного: Метродор не приходил в сознание, либо метался в горячечном бреду, либо лежал в глубоком забытьи, тяжело и хрипло дыша.
— Что, Эпикур? Скажи, что? — время от времени спрашивала Леонтия.
Эпикур подходил к окну и жестом просил ее замолчать: голос Леонтии отзывался в нем душевной болью.
Третий день болезни Метродора был первым днем Панафиней. Эпикур, пожалуй, не вспомнил бы об этом, Когда б не письмо на восковой дощечке, заброшенное в окно Никанором.
«Панафинеи отменены, — написал Никанор, — потому что в Афины вернулась чума. Колот выпущен на свободу, и ты скоро увидишь его. Я мог бы тебе сказать об этом сам, но не хочу, чтобы о чуме услышал Метродор. Бедный наш Метродор, он пострадал из-за Колота: он искал Колота, а нашел чуму».
— Нет, — сказал Эпикур. — Нет! — И увидел, что Метродор открыл глаза и слушает его.
— Эпикур, — произнес Метродор, преодолевая хрипы, — дай напиться…
Эпикур поспешно поднес к его губам кружку с водой. Метродор пил долго и жадно. Потом откинулся на подушку, закрыл глаза и так лежал какое-то время. Потом снова открыл глаза и спросил:
— Еще утро?
Должно быть, он думал, что все еще утро того дня, когда Эпикур впервые пришел к нему.
— Уже полдень, — ответил Эпикур.
— Я спал?
— Да, ты спал. — Эпикур подошел к окну и увидел, что Леонтия с детьми стоит внизу и смотрит на него. — Хочешь увидеть жену и детей? — спросил он Метродора.
— Где они?
Эпикур помог Метродору приподняться. Увидев Леонтию, дочь Феодату и сына Эпикура, Метродор улыбнулся и кивнул им головой.
— Ты поправишься, — сказала Леонтия. — Ты будешь здоров!
— Да, — тихо ответил Метродор и посмотрел на Эпикура. Эпикур согласно кивнул головой.
Эпикур попросил женщин уйти и принялся потчевать Метродора отварами и настоями. Потом поменял компресс на его горячей груди, присел рядом, положив ему ладонь на лоб, и сказал:
— Три дня и три ночи ты не приходил в сознание, Метродор. А теперь ты слышишь меня и разговариваешь со мной. Болезнь отступает от тебя.
Метродор долго молчал. Потом сказал, закрыв глаза:
— Нет. Теперь я умру. Во мне все сгорело. Нет ни боли, ни страха, Эпикур. Скажи всем: в миг последний нет ни боли, ни страха. И никаких видений потусторонних миров. Прощай, Эпикур…
— Нет! — Эпикур вскочил, заметался по комнате. — Ты говоришь чепуху. Ты будешь жить! Выпей вот это. Это вино. Вино с медом и мятой. Это отгоняет мрачные мысли. Пей! Пей! — Он поднес чашу с вином ко рту Метродора. — Пей!
Вино, густое и липкое, выплеснутое Метродору на бороду, потекло на грудь, на белое полотно простыни. Чаша выскользнула из пальцев Эпикура и ударилась об пол. Он не сразу понял, как это произошло, кто подтолкнул его руку. А потом увидел остановившиеся глаза Метродора и догадался, что в комнату вошла смерть…
Неделю он ни с кем не разговаривал, никого не подпускал к себе, уходил, когда кто-нибудь пытался приблизиться к нему, бродил по саду, по глухим его углам, там спал, забыв о доме, не прикасался к пище, которую оставляла для него у родника и на тропинках Федрия, прятался, завидев кого-нибудь рядом, ни на чей зов не откликался, обходил стороной камень, на котором Гермарх оставил для него несколько листов папируса и чернильницу с заточенной камышинкой.
Он оплакивал Метродора, свыкался с мыслью о его вечном отсутствии, о его исчезновении, о пустоте, оставшейся там, где