группу каких-то оборванцев, должно быть, грабителей, которые тащили на плечах и в руках узлы с награбленным.
— Хайре, Зенон! — крикнул кто-то из оборванцев. — Ты все еще жив?
Зенон поискал глазами того, кто кричал, но лицо его по-прежнему осталось неподвижным, как маска.
По другой стороне улицы, качаясь, словно пьяный, хватаясь руками за ограду, шел юноша в голубой хламиде[31 — Хламида — короткий плащ с пряжкой на шее.] из дорогого шелка. Даже отсюда можно было различить на его руке массивный золотой перстень с геммою — принадлежность богатого аристократа.
Увидев его, Зенон впервые проявил беспокойство. Он подался немного вперед и позвал:
— Синдар? Ты ли это, Синдар?
Юноша, услышав Зенона, остановился, потом пересек пустынную улицу и подошел к Стое, по-прежнему раскачиваясь и взмахивая руками в поисках опоры.
— Это ты, Синдар, — сказал Зенон, когда юноша подошел к Стое и, тяжело дыша, уперся руками в колонну. — Что с тобой, Синдар? Неужели и ты?..
— И я, — с трудом ответил юноша, — И мой конец пришел, Зенон. Грудь болит так, будто меня уже придавили могильным камнем… Куда же я теперь, Зенон? Куда же я теперь? Где я буду?
— Терпи и все узнаешь, — ответил Зенон. — Мужественно иди своей дорогой, Синдар. И прощай.
Юноша оттолкнулся руками от колонны и побрел прочь.
— В какую пропасть неведомого ты отправил его? — сказал Зенону Эпикур. — И у тебя не болит душа?
— Добродетельные люди суровы, — ответил Зенон, не глядя на Эпикура.
— А страх Синдара? Ты и не утешил его, Зенон.
— Страх овладевает теми, кто неразумен, — сказал Зенон.
— Страх овладевает теми, кто несведущ, — сказал Эпикур, — быть же сведущим — значит знать истину.
— Вот тебе первая истина, — усмехнулся Зенон, — вот тебе простая истина: все люди смертны. Что в ней утешительного?
— Это не истина, — ответил Эпикур. — Истина заключается в том, что смерти для живых не существует: пока мы живы — смерти нет, когда она приходит — нас уже нет.
— Но есть боль — преддверие смерти, ее служанка. По приходу служанки мы узнаем о приближении ее ужасной госпожи. И тут лишь с помощью разума мы можем подавить в себе страх.
— Боль — это не преддверие смерти, — сказал Эпикур, помолчав. — Боль — это быстрая жизнь. Она не бывает ни достаточно долгой, ни достаточно сильной, чтобы пугать нас. Она либо утихает, уступая место размеренной жизни, либо кончается, как кончается и все другое, что имеет начало.
— Значит, есть все-таки у жизни конец? И не называется ли он смертью? — спросил Зенон.
— Есть, но мы исчезаем за мгновение до конца.
— Но разве не более утешает нас мысль о том, что душа мудреца остается жить после смерти?
— Это и не истина, и не утешение, — ответил Эпикур. — Это суждение, которое можно почерпнуть лишь во сне да еще в Академии, где здравый смысл, кажется, никогда не обитал.
— Не пора ли нам идти, Эпикур? — напомнил о себе Колот. — Нам бы до захода солнца попасть в Пирей.
— Да, — согласился Эпикур, — пора. Прощай, Зенон.
— Прощай, — ответил Зенон. — Ты не убедил меня.
Они быстро вышли на Дромос. И чем ближе они подходили к Дипилону[32 — Дипилон — главные, так называемые Двойные, ворота в крепостной стене в древних Афинах.], тем многолюднее становилось на улице. Не успевшие покинуть город афиняне, словно ручьи в реку, стекались из боковых улиц на Дромос, следуя за своими повозками иные же везли свою поклажу на тачках, несли на себе. Крикливые женщины, испуганные дети, орущие друг на друга погонщики быков и мулов, громыхание и скрип колес, узлы, корзины, носилки с больными и стариками — все это составляло удручающую картину бегства афинян от чумы. А между тем они увозили чуму с собой, она преследовала их, как преследует человека тень, потому что из города бежали и уже больные, но еще находившие в себе силы двигаться. Афиняне бросали свои дома, свой скот, свое богатство, чтобы спасти лишь одно — свою жизнь. И верили в то, что спасают ее. И понимали, что бегство — не самая надежная защита от чумы. Но другого средства защитить себя они не видели, не знали.
— «Но и богам невозможно от смерти, для всех неизбежной, даже и милого мужа спасти», — произнес слова Гомера Колот, глядя на бегущих афинян. — Можно ли убежать от того, что все равно неизбежно? — обратился он к Эпикуру, — Можно ли обмануть судьбу? Вот и Гомер говорил, что нельзя. Мы по опыту знаем, как тщетны бывают наши усилия в борьбе с неизбежным и как случайности сводят на нет все наши старания, Эпикур.
— Но мы знаем и другое: как ничтожен тот, кто бездействует, и как он несчастен в этом бездействии. Краткий миг счастья, думается мне, стоит вечного несчастья, краткое свидание с другом — вечной разлуки, глоток вина — всех горьких вод морских. И вот я думаю, Колот, не выпить ли нам по глотку воды?
Колот откупорил кувшин, который он нес, и они выпили воды.
— Почему же ты не кричишь и не зовешь Метродора? — спросил Колота Эпикур, глядя на текущую мимо них толпу.
— Потому что все движутся к воротам, и никто не идет в Афины, — ответил Колот.
— Справедливо, — сказал Эпикур. — Двинемся и мы.
У ворот была давка, и Колот с Эпикуром с трудом протиснулись сквозь них с орущей и стонущей толпой. Кажется, македонцы пытались закрыть ворота, кажется, кто-то уговаривал афинян остановиться, но у толпы своя сила, свой закон, против которых другая сила и другие законы — ничто. С отдавленными ногами, с ободранными плечами и локтями афиняне выбивались за воротами из толпы, жадно глотая воздух, и, не дав себе труда оглянуться, устремлялись дальше по раскаленной пыльной дороге, которая тянулась меж двух высоких крепостных стен[33 — Так называемые Длинные стены, которые были возведены во времена Перикла, позднее разрушены, а потом восстановлены в 336 году до н. э.], ограждавших ее на всем протяжении от Афин до Пирея. И здесь людской поток двигался лишь в одну сторону — прочь от города. Погонщики изо всех сил хлестали мулов, бежали навьюченные корзинами и узлами рабы. Всех торопила надежда первыми попасть на корабль, захватить место, чтобы уплыть подальше от чумы и переждать ее на Саламине, на Кеосе, на Эгине — все равно где, только бы подальше от Афин.
Колот и Эпикур сошли с дороги, чтобы привести в порядок одежду, которую с них едва не содрали в толпе.
— Нетрудно вообразить себе, что сейчас происходит в Пирее, — сказал Колот. — Страх превращает людей в неразумных животных. Толпа, охваченная страхом, не более чем стадо зверей… Видел ли ты у ворот растоптанных людей?
— Видел, — ответил Эпикур. — Но чувствовал ли ты себя зверем в толпе?
— Нет. Она несла меня, как речной поток несет щепку, но я, кажется, был спокоен. Я не крушил ребра соседей локтями, не полз по их спинам и головам. Мы двигались с тобой, крепко обнявшись, чтобы не потерять друг друга. И это все.
— Не все, Колот. Не все, потому что ты не сделал никакого вывода, — сказал Эпикур, перематывая ремни сандалий.
— Какой же вывод я должен был сделать, Эпикур?
— Ты должен был размышлять следующим образом: в озверевшей толпе я не чувствовал себя зверем, не уподобился зверю и Эпикур Эпикур и я — философы. Следовательно, толпа, состоящая из философов, не могла бы превратиться в стадо зверей. И вот вывод, который я ждал от тебя: чтобы общество было разумным при любых обстоятельствах, оно должно состоять если не сплошь из философов, то, во всяком случае, из людей, которым доступны истины философии.
— Каковы же эти истины? — спросил Колот.
— Я тысячу раз говорил о них и готов сказать в тысячу первый. — Поправив крепиды, Эпикур сел на землю и стал смотреть на людской поток, со стоном и громом несшийся по дороге, утопающей в пыли. — Все должны понять, что смерть для нас — ничто. Нет в ней для человека ни дурного, ни хорошего, потому что и дурное, и хорошее нам открывается в ощущениях. Смерть же — отсутствие всяких ощущений, полное отсутствие всего и, стало быть, ничто. Все должны понять — и это вторая истина, — что нет бессмертия, потому что и тело, и душа разрушаются в конце жизни, распадаются на атомы, из которых были созданы. И эти атомы, о чем говорил и Демокрит, не несут в себе никаких воспоминаний о прошлой жизни. Жажда бессмертия и поиски путей к бессмертию — пустое занятие, отнимающее лишь время у жизни. Ведь иные готовы убить себя для того, чтобы обрести бессмертие. Жажда бессмертия — самая дурная страсть, потому что питается двойным страхом: страхом жизни и страхом смерти. Мудрец же, Колот, не боится жизни, потому что жизнь ничему не мешает, он не боится и смерти, потому что она не кажется ему злом, а ради бессмертия не поступится ни одной радостью жизни, не станет ни покупать, ни выпрашивать бессмертие ни у богов, ни у природы, ничем не станет платить за бессмертие, ибо этого товара нет ни у природы, ни у богов… Это первые истины, Колот, которые следует усвоить людям как можно раньше, чтобы затем отдаться размышлениям о наилучшем устройстве жизни…
— Надо бы перебраться куда-нибудь в тень, — сказал Колот, поняв, что Эпикур не хочет продолжать начатый им разговор: зрелище, которое они наблюдали, было слишком мрачным для того, чтобы, глядя на него, можно было рассуждать о счастливой жизни. Скорее, оно возбуждало мысли о жизни бессмысленной, дурной, жестокой, темной и случайной, о жизни, которой правит рок.
— Надо идти, — сказал Эпикур, вставая.
Глава четвертая
По дороге двигались повозки, на которых сидели дети, женщины, старики. За ними тащились рабы с тяжелыми ношами на плечах. По обочинам шли мужчины в дорогих хламидах и грубых гиматиях, обутые, босые, пожилые, юные, молчаливые, шумные, удрученные, возбужденные, эллины, чужестранцы, афиняне, метеки[34 — Метек — уроженец другого города, переселившийся в Афины.]. Те из них, кто покинул Афины с семьями, старались держаться поближе к своим повозкам. Одинокие двигались по далеким обочинам, чтобы избавиться от дорожной пыли и толчеи. Колот и Эпикур были среди последних.
При неспешной ходьбе путь от Афин до Пирея занимал не больше двух летних часов[35 — Летний час у афинян был длиннее зимнего, так как и летний и зимний день (от восхода до заката) они делили на 12 часов.]. Теперь же, поддаваясь общему возбуждению, люди шли быстро, а те из них, которые боялись отстать от своих повозок, временами переходили с шага на бег. Галопом проносились верховые. Рабы с носилками, понукаемые своими хозяевами, бежали со скоростью лошадей.
Вскоре стали попадаться люди, которые брели в обратном направлении — из Пирея в Афины. Первый такой человек, которого остановили