Эта жизнь мне только снится
глаза. – Ты знаешь ее?

– Как же. Лет двенадцать назад я бывал на ее выступлениях здесь, в Москве.

– Эх, как эта старуха любила меня! – горько сказал Есенин. – Она мне и подарила шарф. Я вот ей напишу… позову… и она прискачет ко мне откуда угодно… – Он опять погладил шарф несколько раз. – Я поеду совсем, совсем, навсегда в Ленинград, – твердил он дальше, – буду писать. Я еще напишу, напишу! Есть дураки… говорят… кончился Есенин! А я напишу… напишу-у! Лечить меня, кормить… и так далее! К черту!

– А ты гляди, Сережа, как набрался сил, – взглянув на него, сказал я, – клиника здорово тебе помогла. Посидел бы еще с месяц, окреп бы совсем для работы. Лицо у тебя стало свежее, спокойное.

Помню, он внимательно всмотрелся в меня и, будто завидуя и будто спрашивая у меня, сказал:

– Мне бы твое здоровье, Евдокимыч!

Я засмеялся.

– Это видимость одна, Сережа. У меня целая коллекция болезней. Вид – обманчив.

– Ну да! – недоверчиво протянул Есенин. – А может быть! Я ничего не говорю! Может быть!

В это время вышел из отдела Тарасов-Родионов. Меня кто-то вызвал по телефону. Я ушел в комнату. Пока я разговаривал по телефону, я слышал, Есенин что-то кричал с Тарасовым-Родионовым. Потом они ушли. Я сел за свою обычную работу.

В течение дня Есенин несколько раз заглядывал в комнату, повторял о своем ленинградском адресе и уходил. Потом около часу дня пришел в отдел двоюродный его брат Илья и сказал:

– Денег не выдают.

Я спустился по лестнице в кассу. В прихожей финсектора поэт сидел на лавочке у окна среди шоферов и ожидавшей денег публики. Есенин пьяно моргал и что-то шептал губами. Его разглядывали. Он поднял глаза, заметил меня, замахал рукой, трудно поднялся, и мы встретились.

– Евдокимыч, денег не привезли! Я с утра сижу. Мне надоело!.. Понимаешь, надо-о-е-л-ло!

В голосе его было раздражение. Сделать, однако, я ничего не мог: банк обещал выдать деньги только около двух-трех часов дня.

Изредка я наведывался в кассу: Есенин неотлучно сидел на лавочке. Наконец в четвертом часу дня деньги привезли, но в незначительном количестве, выдавали по мелочам. Единственный раз мне почему-то хотелось выдать Есенину деньги, а не чек, но пришлось выписывать опять чек. У кассы стояла очередь. Я спустился к кассе, отыскивая Есенина. Он держал в руках чек, застегивался и серьезно говорил:

– Евдокимыч, денег нет. Вот дали бумажку. Ну, ладно! Билет у меня есть. Я уеду. Завтра Илья получит в банке и переведет мне. Спасибо. Я обойдусь.

Около него стоял застенчивый огромный Илья, тревожно не сводивший с него глаз. Этот замечательный парень, наблюдал я всегда, относился к поэту с редчайшей привязанностью и любовью. Достаточно было мельком поглядеть на его большие глаза, грустно устремленные на поэта, чтобы это почувствовать. И я всегда это чувствовал. Он любил его крепко и носил «фонари» под глазами от пьяной братской руки. Илья мне сам рассказывал об этом.

В очереди у кассы в толпе были писатели: Пильняк, Герасимов, Кириллов.

– Ну, прощайте! – пошатался Есенин с серьезным и сосредоточенным видом.

Он обнял попеременно Пильняка, Герасимова, меня, расцеловались… Я шутливо толкнул его в спину «для пути».

– Жди письма, – сказал, уходя, Есенин и, свесив голову на грудь, заковылял к выходу пьяными нетвердыми шагами.

Было грустно, не по себе, на душе было нехорошо. Конечно, никто не предполагал, что уже никогда не услышит этого с хрипотцой голоса, не увидит пошатывающейся дорогой фигуры, носившей в себе редчайший дар и необъяснимое личное очарование.

Лучше бы, лучше бы ходил он среди нас всегда пьяный, крикливый, неприятный, но только ходил бы!

Письмо из Ленинграда не успело прийти: точный адрес был не нужен.


Январьфевраль 1926 г.

Георгий Феофанович Устинов
Мои воспоминания о Есенине
Сергей Есенин в стихах и жизни: Воспоминания современников / Сост. общ. ред. Н.И. Шубниковой-Гусевой. М.: ТЕРРА; Республика, 1997.

Щедро и гармонически цельно был одарен природой рязанский юноша Сергей Есенин. В юности у него были золотые курчавые волосы, светло-синие глаза, милое, влекущее, всегда улыбчивое лицо, скромная и нежная приветливость ко всему и ко всем.

Помню голодную столовку с кониной на Тверской, против «Алатра», в которой собирались самые бедные писатели, поэты, журналисты и актеры.

Это был конец 1918 года. Здесь я впервые встретил его в поддевке, с шарфом, два раза перекинутым вокруг шеи, в аккуратных «гамбургских» сапогах с прямыми голенищами, немного робкого на вид, всему улыбающегося, немного смешного «старого» стилизованного деревенского грамотного юношу, попавшего в большой город за счастьем. Познакомил меня с ним Василий Каменский. Каменский сидел на табуретке посреди пустой комнаты с гармошкой и играл деревенские мотивы под пермские частушки. И когда он играл и пел, как глухарь на току, не видел и не слышал вокруг себя ничего. Есенин стоял около и с вниманием слушал пермяка с его пермяцкими песенками, которые, вероятно, не были похожи на рязанские. И улыбался.

Здесь, в этой литературной столовке, мы ежедневно кормились кониной, жилами которой можно было засупонивать хомут, и протухшими сушеными овощами, оставшимися от интендантских складов. И изредка, как особую роскошь, получали маленький скроечек черного хлеба. В начале 1919 года Сергей Есенин жил у меня в гостинице «Люкс», бывшей тогда общежитием Наркомвнудела, где я имел две комнаты.

Мы жили вдвоем. И во всех сутках не было ни одного часа, чтобы мы были порознь. Утром я шел служить в «Центропечать», где заведовал лекционным отделом. Есенин сидел у меня в кабинете и читал, а иногда что-нибудь писал. Около 2 часов мы шли работать в «Правду», где я был заведующим редакцией. Есенин сидел со мною в комнатке и прочитывал все газеты, которые мне полагались. Вечером, кончив работу, мы шли обедать в случайно обнаруженную «нелегальную» столовку на Среднем Гнездниковском, ели сносный суп, иногда даже котлеты – самые настоящие котлеты, – за которые платили слишком дорого для наших тогдашних заработков. Потом приходили домой и вели бесконечные разговоры обо всем: о литературе и поэзии, о литераторах и поэтах, о политике, о революции и ее вождях, впадали в жуткую метафизику, ассоциировали Землю с женским началом, Солнце – с мужским, бросались мирами в космосе, как дети мячиком, и дошли до того, что я однажды в редакции пустился в спор с Н.И. Бухариным, защищая нашу с Есениным метафизическую теорию. Бухарин хохотал, а я сердился на его «непонимание».

Есенин улыбался:

– Кому что как кажется! Мне, например, месяц кажется барашком.

Из окон нашей квартиры видны были белые, лежащие за Москвой, поля. Каждый вечер мы смотрим закат и дивимся необыкновенному количеству галок, которые громадной черной тучей носятся над полями и городскими улицами. Этих галок Есенин помнил до своей кончины.

– Помнишь, сколько было галок? – несколько раз спрашивал он меня в свой последний приезд в Ленинград. – Я никогда их не забуду!

Вскоре наше общество в «Люксе» увеличилось. Приехал с И. Гусев-Оренбургский, которому посчастливилось достать здесь комнату. Теперь наша метафизическая теория приобрела еще одного глашатая.

Мы с Есениным ходим по комнате, Гусев-Оренбургский сидит на диване, тихонько наигрывая на гитаре. Есенин говорит:

Женщина есть земное начало, но ум у нее во власти луны. У женщины лунное чувство. Влияние луны начинается от живота книзу. Верхняя половина человека подчинена влиянию солнца. Мужчина есть солнечное начало, ум его от солнца, а не от чувства, не от луны. Между Землей и Солнцем на протяжении мириадов веков происходит борьба. Борьба между мужчиной и женщиной есть борьба между чувством и разумом, борьба двух начал – солнечного и земного… Когда солнце пускает на Землю молнию и гром, это значит, что Солнце смиряет Землю…

– Да-да! Это удивительно верно! – восторженно продолжает Есенин. – Деревня есть женское начало, земное, город – солнечное. Солнце внушило городу мысль изобрести громоотвод, чтобы оно могло смирять Землю, не опасаясь потревожить город. Во всем есть высший разум.

В это время Сергей Есенин написал «Пантократор», являющийся поэтическим выражением его метафизической теории.

Кроме «Пантократора» он написал целый ряд лирических стихов, «Небесного барабанщика», теоретическую статью «Ключи Марии» и др. В это время выходила еженедельная газета «Советская страна», которую я редактировал и в которой Есенин напечатал несколько своих стихотворений: «Песнь о собаке», «Ложно-классическая Русь». Вскоре, на четвертом номере, газета была закрыта, стихи печатать Есенину было негде, средств не было никаких, но все же мы кое-как перебивались. А потом пришла некоторая поддержка от издательства ВЦИК, которое купило у Есенина томик стихов, а у меня два тома рассказов. Издательство деньги нам выдало, но не издало ни строки ни у меня, ни у Есенина. Мои рассказы были потеряны навсегда, а стихи Есенина остались живы только потому, что он все их помнил наизусть… впрочем, как и все, что он написал за свою короткую жизнь. У Есенина была исключительная память. Он помнил почти всего Блока и, вероятно, не меньше половины стихов Пушкина.

В «Ключах Марии» Есенин раскрыл все секреты своей поэтической лаборатории, и когда он прочитал мне рукопись, я начал уговаривать его, чтобы он не печатал ее.

– Почему?

– Как почему? Да ты тут выдаешь все свои тайны!

– Ну так что же? Пусть! Я ничего не скрываю и никого не боюсь. Пусть кто хочет пишет так же, как и я. Я думаю, что это не будет плохо…

И немного позднее «Ключи Марии» были изданы «Трудовой артелью писателей».

Как-то на улице я встретил Виктора Сергеевича Миролюбова – известного редактора и издателя «Журнала для всех». Он захотел повидаться также и с Есениным. Миролюбов сидел у нас долго. Есенин читал ему новые стихи. Миролюбов внимательно слушал, но все смотрел с какой-то неловкостью в сторону. Когда Есенин прочитал ему «Пантократора», Миролюбов тяжело вздохнул и сказал:

– Фона нет, Сергей Александрович. Где у вас фон? Без фона никакое литературное произведение не имеет цены. Вы сбились с своей дороги.

Есенин посмеялся и тут же прочитал свои новые лирические стихи с «фоном». Миролюбов пришел в восторг:

– Вот это настоящее! Вот это, Сергей Александрович, настоящая поэзия!

– «Пантократор» тоже настоящая, только он вам чужд, потому что у вас консервативный подход. Вот они, – Есенин показал на меня и Гусева-Оренбургского, – они вот понимают!

Действительно, мы «понимали», потому что нам нравилось все, что бы ни написал Есенин, в особенности когда свои стихи читал он сам.

Помню, в один из вечеров, когда мы смотрели закат, пришел Иван Касаткин. Галки носились с криком, заслоняя уходящее солнце, словно его занавешивали черным пологом. Есенин, по нашей

глаза. – Ты знаешь ее? – Как же. Лет двенадцать назад я бывал на ее выступлениях здесь, в Москве. – Эх, как эта старуха любила меня! – горько сказал Есенин.