По градам и весям расползшиеся ехидны разрушали дома, убогие, поразвалившиеся хибарки селяков… Сметали скиты, моленные — корабли и кельи взыскающих Града. Жгли часовни и сборни. Вешали, расстреливали и обезглавливали побежденных…
Гедеонов послан был из Петербурга покорять восставшие села. И он покорял, сея вокруг себя смерть. Реками крови утолял смрадную душу свою. Насыщал зависть и непонятную, лютую месть жадно! А двуногие, ликуя, служили молебны.
Когда, сплошным застигнутое грозовым шквалом, поднялось с двукольем древнее Знаменское, Гедеонов нагрянул с черкесами, открыл по хибаркам огонь. А поджегши село, ловил опальных мужиков…
Связанные, обеспамятовавшие, падали те на колени. Приносили повинную.
Но Гедеонов еще пуще свирепел. Пытал мужиков на гвоздях и пепле.
Прикрутив веревками шею к ногам, клали черкесы каждого на дыбу. Рубили, что есть мочи, лозой, перепаренной с солью и битым стеклом…
С дыбы иссеченных, черных от руды мужиков тащили на ворок. В длинную шеренгу клали. По проломленным, оруделым мужичьим головам тупыми били железными каблуками. И черная кровь клейкими густыми потоками сплывала по загорелым лицам и растрескавшимся шеям…
— Что же вы нэ рэвэт?.. — усталые, ворочали белками палачи-черкесы. — Мы устэл… Рэвэт, чорты!..
Но мужики молча лежали. Только жилы их передергивались смертно.
— Нэ рэ-вэ-ть?!..
Рассвирепевшие, озверелые черкесы забивали им в пятки гвозди. Концами кинжалов вырезали на спинах кресты. А горячую, бьющую ключом кровь затаптывали пеплом, битым стеклом и солью…
— Теперь-то вы у меня не зафордыбачите, мать бы… — топал тряскими ногами Гедеонов.
В застенке Гедеонов теперь дневал и ночевал. Самолично рубил мужиков нагайкой с железным наконечником. А изрубленное тело заливал известью и рассолом…
Красивых и статных, поставив на раскаленную, добела, шипящую сковороду, дыбила челядь, приговаривая:
— Вы пригожи? На господ похожи?.. Хороши, сахары-медовичи! Господ бить нам раете, а сами же в господа норовите попасть… Статочное ли дело?.. Это только господам милостивым полагается красота… А мы не имеем никакой полной правы…
— Ве-р-но! Дыби их, мать бы… Я царь ваш и бог… Я не по-позволю… Не позволю красивых рож носить, да еще ра-бам-м! — обдавал мужиков Гедеонов пеной, пьяный от пыток.
И распинал их на дереве, едкой скручивая веревкой и рубя висячих железными прутьями, пока хватало сил…
В ночь пыток лядащий какой-то мужичишка, в рваном кожухе и латаных, набайковых портах, подбежав вдруг к балкону, кинулся на Гедеонова с концом косы, обернутым в тряпку.
У Гедеонова была только пробита шинель. А зато мужичишку черкесы, схватив, посадили на заостренную рогатину. Перебили ему суставы на руках и ногах и скрутили веревкой череп…
Кровавая забила у мужика пена. Черная руда потекла из-под него по рогатине густыми запекшимися шматьями. Взбухли на висках и сделались черными жилы. Налившиеся сукровицей глаза полезли на лоб. А черкесы скручивали голову все крепче и крепче…
Мужичонка уже хрипел смертным хрипом… Но крутить не переставали.
Когда череп, не выдержав каната, затрещал, как разбитый горшок, разломился и серые вывались из него, окровавленные мозги, Гедеонов, ткнув сапогом в дымящуюся, кровавую чашу черепа, захлюпал:
— Ну чем он виноват?.. Подстрекли его… Он и пошел… Господи, прости ему… Не ведал бо, что творил…
За ночь покончили черкесы с мужиками. А наутро сгоняли уже в застенок молодух и девушек…
Лютой взламывались в мужичьи хаты ватагой. Лезли на полати, гогоча, точно жеребцы:
— Хады за нами! А то абажгэм!..
Старики, забившись в угол, жуткий подымали вой. Острые, полосующие сердце крики, вырываясь из тесных хибарок, катились по улице диким клубком…
В закоулках штырхали черкесы шашками девочек. Тянули их за голые ноги. И хрипели те, как затравленные, обезумевшие звери. Выпучив остекленевшие глаза, хватались за концы шашек. Резали себе руки, груди, лица… Но не унимались двуногие, а пуще свирепели.
Гедеонов клал девочек в ряд. Загаливал их, сгорающих от стыда и срамоты. И, упершись руками в колена, с причмокивающими, отвислыми губами пригинался над трепетными белыми тельцами…
— Ух-м… девчушечки мои голопузенькие! — глотая слюну, чмыхал Гедеонов. — Ну… Вот эту… Сочна!.. И эту… Огурчик, чертенок! Груденка-то, пупочек… И-их!..
Черкесы брали в охапку девочек, несли во дворец. Там Гедеонов, раздев их донага, надрезывал у них груди. Липкую пил, соленую, горячую кровь, захлебываясь и причмокивая:
— Кр-ровушка!.. Кровушка-матушка…
А челядь, согнав во двор и поделив молодух, скручивала их веревками да мучила.
С балкона опьяневший, обезумевший от крови Гедеонов кричал своим алахорям, сжимая костлявые кулаки:
— Я железное кольцо государства!.. Кого сожму — тому крышка! Вали в мою голову!..
Скрученные веревками молодухи хрипели порванными глотками:
— Будь про-клят! Окаянный!.. Про-клят! Проклят! Бог!.. Ха-ха-ха-а!..
Но, опомнившись, дико, жутко водили побелевшими зрачками. Каялись, без надежды на прощение…
— Согрешили… Про-сти-и…
Гедеонов, хватаясь за живот, долгим закатывался, черным смехом. Скалил гнилые свои, желтые зубы. Кивал головой черкесам:
— Каково… А?.. Правоверные!.. Слышите, как поносят аллаха? Всыпать им по сто горячих!..
И, засучив рукава, мочили в рассоле черкесы свои нагайки. Секли скрученных, полуживых молодух медленно и дико. И не хрипели уже пытаемые. Но ревели, как прирезанные животные. Жилы их, взбухшие, черные, выбрасывали запекшуюся кровь горячими струями, обагряя сапоги черкесов…
— Довольно! — лениво махнув рукой, бросал Гедеонов с балкона. — Хорошего понемногу…
В немом, неукротимом приливе гнева и ярости, мстя ма поруганных отцов, матерей, братьев, сестер, дочерей, сынов, жгли мужики, жгли помещичьи дома, дворы, гумна.
Разоряли, крушили управы и суды: это был суд огнем над судами…
Но переловил огненных судей Гедеонов.
И нарядил свой суд…
В душном темном застенке, за обмусленной старыми рыжими кровями кривой дыбой, собирались вокруг связанных и сваленных в кучу мужиков суглобые молчаливые судьи: казачий полковник, пристава и гедеоновская челядь. Гедеонов, ерзая на дубовой скамье, мутясь от тоски и злобы, держал перед ними речь:
— Итак, господа, разговор короток. Кто посягнул на священную… собственность, тому… мм… Так что, этих вот эк-земпля-ров, — кивнул он на кучу мужиков, — придется отправить в места о-очень отдаленные… откуда вообще не возвращаются… Я настаиваю, го-спо-да, чтобы казнь была публичной, в поле… Для назидания, мать бы… Но вот вопрос, как казнить?.. По-моему, лучше всего — оттяпать головы! Нужна кровь… Может быть, господа, вам не по плечу кровь… Ну а я не из таковских!
— А я думаю, можно обойтись… без крови… Помилуйте, ваше превосходительство, — робко приподнялся полковник. — Европа и все такое… Вот виселица… Чего уж лучше! А то как бы в газеты не попало… Помилуйте, это в Китае, там как-нибудь…
— Эк хватили! — захохотал Гедеонов хрипло. — Газеты!.. Да наплевать мне на всех газетных жидков! Оттяпать! — стукнул он кулаком по скамье.
Полковник покряхтел, погромыхал шашкой и, тревожно озираясь, козырнул:
— Не смею прекословить, ваше превосходительство…
— То-то и оно-то, — буркнул Гедеонов сердито.
Судьи поспешно и тревожно, точно за ними следил неведомый мститель, разошлись.
Перед рассветом в поле ревели зловещие хриплые трубы. Из сел и деревень вываливали на острые обомшалые холмы пораженные немые толпы. Глядели на древнее каменистое поле…
За старой разбойничьей дорогой, средь диких, отверженных, провалившихся могил удавленников, отцеубийц и колдуний, сколочен был высокий, стесанный гладко, помост…
В белых саванах, из потайных подвалов гедеоновской усадьбы к разрытому, древнему отверженному кладбищу вели огненных судей, смертно поникших головами… За ними несли черные раскрытые гробы…
На помосте исповедовал поп мужиков. Крестил их тяжелым железным крестом…
Гремели гулкие мечи глухо. С плах катились, стуча по помосту, дымные окровавленные головы…
Палачи, поскальзываясь на гладких, густо смоченных горячей кровью досках, подбирали трупы казненных мужиков торопливо тряскими руками… Клали в гробы…
В жуткой предрассветной тишине, в зеленом луче затеплившейся зари, опускали гробы в свежевырытые, заклятые, отверженные могилы… И битый, красный, дикий кремень-суровец грохотал в гулкие пустые крыши, как вещий, роковой клич с того света.
А угрозные немые толпы расходились по деревням, унося с собой смертную, священную месть…
VII
В трудном смраде задыхалась полоненная Русь. Билась над одинокими могилами расстрелянных, обезглавленных и повешенных и маялась смертельно…
А древние дикие поля строгой наполнялись, неслыханной тишиной. Немые и страшные отстаивались в обители Пламени голоса бурь.
Грозно и жутко падал из старой башни темный, кровавый свет. Крутогоров бросал в мир вещие зовы ночи… Манимые грозными огнями, шли на крутую гору толпы гнева и ярости…
Шли на судную ночь.
Судною ночью, в маете в смерче любви, страсти, ненависти и крови встала перед Крутогоровым вещая Люда, словно из-под земли выросла. Дико звеня ножом, раскрыла синие свои бездны:
— А я иду продаваться… Крутогоров! Я уже продалась — ты и не знаешь?.. Я — гулящая! Ну кричи, убивай же меня! Вот нож…
Но Крутогоров молчал. Ибо неведомо, молчаливо и страшно убил в сердце своем Люду. Похоронил навеки и безвозвратно.
— Ха-ха-а! — рыдала Люда, больно и настырно хватаясь за руки Крутогорова и падая перед ним на колени. — Все это я выдумала! Я люблю тебя, Крутогоров.
Страшная любовь: ибо она мать ненависти и бурь. О любовь, любовь, не ты ли черными молниями проносишься над безднами, разрушая и сожигая мир? Не ты ли взрываешь на дне души хаос и смерть? Ибо Крутогоров проклял, вырвал из сердца Люду, огненную и кровавую свою любовь… Но и благословил ее!
В судную же ночь Гедеонов, почуяв недоброе, отыскал в лесной черетняной хибарке Феофана. Выложил перед ним смрадную свою душу, жалуясь и скуля:
— Душат. Душат, мать бы… Мертвецы. Покойники. Сволочи! Отправил я мужиков на тот свет не мало… С кем не бывает?! Ну а теперь они меня душат по ночам… Кровавые… Что делать, а?..
И вдруг, выпрямившись, стукнул себя кулаком в грудь гулко:
— Я железное кольцо государства! Какая тебе забота? Твори волю пославшего. Ты что скажешь, дядя, а? — подмигнул он гнусно Феофану. — Скажи что-нибудь ка.
Но Феофан только покачал головой, глядя строго в ночную даль.
От князя тьмы исходили законы, страшные тем, что они охраняли зло, как некий запретный плод. А у людей, похитивших зло, страх кары телесной заслонял лютейшую кару духа.
Законы делали сверхзло. Стало быть, Гедеонов должен был понести тяготу вдвойне. А он не только не понес тяготы, но — зло сделалось для него наслаждением, не страданием.
— Молчишь? — затошновал и замаялся Гедеонов в смертельной нуде, заслышав странные отдаленные голоса. — Что это? А?.. Что это?..
Глухо отозвался из сумрака Феофан:
— Заступает судная ночь…
— Какой же это суд?
— Суд земли.
— А я?.. — Гедеонов, вывернув ладони, согнул пальцы крючками и впился в Феофана колючим, едким взглядом. — Ведь я творил волю пославшего… И меня — судить?..
— Поздно, — качнул головой Феофан.
— Ой ли? — подвел Гедеонов к глазам Феофана свои колкие глаза.
Но вдруг отскочил назад: взгляд Феофана незримым горел, голубым светом.
— Светит! — в ужасе крутнул приплюснутой головой Гедеонов, вскинув костлявые свои руки, словно дьявол