Скачать:PDFTXT
Последний Лель
отвести от него…

Словно писал Всех Святых безумный иконописец, в середине работы заменивший пособье в работе — пост и молитву — пьянством и диким разгулом.

Смотрит с этой пьяной иконы на Зайчика насмешливый Прохоров взгляд, улыбка, словно колючка с чертовой тещи, висит в его бороде, а глаза затаили и спрятали свет, которым ночью только горят кошачьи зрачки.

А что у него теперь на уме, никому хорошо не известно, только губы очерчены горькой чертой, завязаны около нее узелочки морщин, как на память, чтоб не забыть чего-то до смерти, да по лбу наискосок хитро изогнулась морщина

На какой же иконе не найдешь глубоко проведенных морщин?

Только там они прямы, как борозда после старого пахаря, который кладет борозду к борозде, как страницу к странице, а на блиндажной иконе они у всех покосились, скривились, сошлись и смешались, потому что, видно, писал ее разгульник живописец не для того, чтоб на стену, пропахшую ладаном, в тихом притворе повесить, а для того, чтоб на столб, крашенный в черную краску, прибить в знак, что в этом месте широкой дороги царит разбой и убийство.

Ходу прибавь, пешеход! Ямщик, подхлестни лошадей!

Берегись!

Берегись!

Берегись!

Глава четвертая
Рябинная цыганка
Ягодный букварь
К вечеру, когда Марфушка вернулась с клюквой из лесу, по Чертухину ходили самые черные слухи…

На Марфушку смотрели, дивились, что девка жива и что баба с веревкой у ней не отняла лукошко с брусницей и клюквой, как это случилось с чагодуйским овсом нашего дьякона, избежавшего чудом петли. Марфушка, ушедши по ягоды с утра, не знала всех этих историй и сама немало дивилась страшным рассказам, но приврать еще ничего не успела, должно быть, со страху и говорила на выгоне бабам и девкам, что никого не видала — тихо, дескать, в лесу, как в церкви, на ключ запертой.

Солдатки решили, что Марфушку уже так, по сиротству, не тронула баба.

Одни говорили, что баба эта похожа на Пелагею, а другие напротив.

— Пелагея не бабакартина, а у этой нос большой и кривой, и похожа она как две капли воды на последнюю нашу колдунью Ульяну, которую тому назад лет пятнадцать в лесу рыскучие волки загрызли, а она все это время сидела в волчьей утробе и вот теперь в войну объявилась и верховодит в лесу…

В лесу у нее, в непролазной чаще, есть тайный ход в самую землю, возле барсучьей норы, завален сучьем он, малиной высокой и частой оброс, будешь нарочно искать — не найдешь.

Этим-то ходом с Ульяной-лешихой Пелагея в землю ушла, чтоб родить не на глазах у людей, как добрые люди, а тайно.

Ульяна туда же стащила чагодуйский овес, чтоб из овса делать ребеночку соску, — Пелагея родит, плод оставит лешихе, а сама вернется и будет в Чертухине жить и Прохора ждать как ни в чем не бывало

Да тут еще к вечеру, когда потемнело совсем, пошли еще новые слухи, что вместе с ней и Зайчик ушел, набредши случайно, гуляя по лесу, на эту барсучью нору; будет Зайчик теперь Пелагеина сына качать, ходить за ним и баюкать, потому что так Зайчик решил: лучше приблудыша киликать, чужого ребенка пестовать в руках, чем винтовку, — душе от того больше приволья!..

Пошло тут одно к одному: Пелагея, дьякон, чагодуйский овес, Зайчик, который отказался чай пить идти к дяде Прокопу и чай пить домой не пришел, хотя за ним Пелагушка несколько раз, уткнувшись в передник лицом, моталась к отцу Никанору, но Зайчик оттуда давно уже ушел, а куда — сама попадья разводила руками…

Все это спуталось, набилось в мозги, как мякина в сенную плетуху, и никто не знал хорошо, как все и по какому порядку случилось…

* * *
Митрий Семеныч сидел на крыльце до самых сумерек и смотрел на след от сыновних сапог:

«Нет, видно, Андрей Емельяныч правду говорил, что книга потеряна в темном лесу… а кто искать пойдет, не найдет и назад не вернется…»

Чуяло старое сердце беду…

Погасла заря, разливши по полю холодную кровь, по улице ветер сгонял желтые листья, подметал их под заборы, а на небо покатился за крайней избой над самым прогоном круглый поднос с нарисованной рожей, немного скривленной набокмесяц — не желтый, не красный, а словно из прокаленной, кованой меди.

«Видно, в сам деле убег», — подумал еще раз Митрий Семеныч…

Фекла Спиридоновна с глазами, словно упавшими в черную яму, с краснотой под бровями и с пухлым мешком у ресниц, возилась на кухне, переставляя ухваты и клюшки без дела с места на место, как часовых в перепутанной смене, а рядом пухтел самоварпузатый король — и трубил в длинную трубу, надев ее себе на корону…

— К горю, Митрий Семеныч, — говорит Фекла Спиридоновна, — целый час глотает уголья, как вату, воет и никак не может поспеть

— Не каркай, само постучит у окошка… давай сапог, я ему брюхо продую…

Фекла Спиридоновна достала из-под шестка голенище, сняла корону и раструбом надела сапожный бурак на самоварную глотку; из-под ног королевских посыпались искры, сердито треща, завилась зола, король вздохнул облегченно, уселся еще тверже на двух кирпичах, и скоро забил из него под матицу пар и на пол вода побежала…

Сели второй раз за стол вечерять, дули долго на блюдца и, не глядя друг на друга, молчали…

После девятой чашки Митрий Семеныч щелкнул по медному брюху и сказал, не обернувшись к жене:

— Долей, может, скоро Миколай подойдет…

— Ох, отец, чтой-то он нонче словно в свисток задувает… — косится Фекла Спиридоновна королю на короткие ноги…

— Убежал, вот и свистит, — Митрий Семеныч ей отвечает, строго глядя тоже на эти ноги…

— Кто убежал?.. Куда убежал?..

— Кто убежал: самовар!.. Кому же у нас еще убежать: скотина вся на дворе…

— Ох, как бы, отец, беды не стряслось: найдут!.. Намеднись искали этих дезиков, нашли, говорят, на болоте и тут же всех вспороли корьем…

— Да будет тебе. Миколай небось ходит по лесу, сосны считает… Придет, не впервые!

А сам глядит, как медный король скроил ему рожу, забивши бороду в рот, брови раздвинув и будто высунув желтый — на медном — язык.

* * *
…А Зайчик и верно лежал в эту пору под густою елкой на мху, накрывшись серой шинелью, и думал давнишнюю думу.

Идет старец из пустыни, черноризец, слезно плачет.
А навстречу ему сам господь бог:
— И о чем ты, старец старый, плачешь,
И о чем ты, старый старец, воздыхаешь?..
— Как же мне-то, старому, не плакать,
Как же старцу мне не воздыхать:
Уронил я ключ от церкви в сине море,
Золотую книгу потерял во темном лесу…
Да, видно, золотая книга в лесу.

Читают ее теперь пушистые зайцы, неразумные дети, у кочки умявши траву, листают их лапки золотые страницы, мелькают пред ними заглавные буквы, заставки с хитрым и тайным рисунком, и встает перед открытой нежно-звериной душой скрытый за строками смыслвеличавый, как мир пред зарею, и пугливый пред людским глазом, как пугливо только заяц перед хитрой лисицей, учуявшей на полуночной росе воздушный заячий след

А может, книгу давно размыли дожди, страницы оборвали ветра-непогоды, и страницы легли цветной луговиной на лесные поляны, а буквы рассыпались в мох, — на мху теперь для чертухинских девок и баб заглавные буквы в красную краску растут куманикой и клюквой, строчки повисли на пьяничные и черничные ветки, а точки-знаки, где вещей кончается смысл, ткнулись в колючие иглы можжевелевой гущи, и ест их одна только вещая птица: глухарь!

Ходят бабы и девки по ягоды в лес и по складам читают великую книгу: ягодой пичкают малых ребят, посластиться дают старикам, и старики каждый год и не знают, что проходят, вместе с внучатами, премудрого мира букварь

* * *
Потому-то и мудр простой человек, и речь его проста и цветиста!

Под заветной елью
Потерял Зайчик черту, где начинается сон, а явь и виденье из-под ног уплывают, как песок на крутом берегу.

Протекают сны в этих крутых берегах, как прозрачные воды реки, не знающей дна: стоят в ней города и селенья и те же люди и звери живут, которых мы видим и днем перед глазами, только соткано это все из лунной кудели, нежно, воздушно и, должно быть, правдивей, чем наяву


Мудр и правдив человек, когда спит…

Широко раскрываются очи, когда слипаются веки и тело тонет на дно.


Только где эта память, чтоб видеть, что видим во сне: человек ее давно потерял, променяв на науку и опыт замечтав улететь на луну — прародительницу тайны и снов… Потому-то можно человеку почесть себя за счастливца и можно его за счастливца принять, если он помнит при пробужденьи, с кем и где пролетела последняя ночь.


Потому-то мужик и привык ложиться, как потемнеет, чтоб с первым лучом идти на работу, а барин, который стал умнее себя, в эту пору зевает и зря только жгет керосин


Из этой барской зевоты родилась наука, скука ума, камень над гробом незрячей души; плавает в этой науке человеческий разум, как слепой котенок в ведре…

Придет в свой час строгий хозяин, начнет разметать духовную пустошь, увидит ведерко, и вот тогда-то котенок и полетит на луну!..

* * *
Не может Зайчик понять, что он: спит или не спит, видится это иль видит он сам и не может не видеть того, что стоит перед глазами:

— Хочешь, молодой хозяин, погадаю, а хочешь, на гитаре сыграю…

Стоит перед ним цыганка под густой елкой, тонок стан у этой цыганки, как тонок он у рябины, тянущей Зайчику зрелую гроздь

Одета цыганка в цветистую юбку и кофту, и в юбке и кофте, в цветах и разводах по яркому ситцу как будто сразу две пышут зари: заря перед ночью, когда вечер погас и золотую голову уронил на колени, когда вдруг под синим покровом будто вырастет мак и тут же завянет, и только от лепестков по земле прольется слабый тайникполусвет… и рядом тут же в другой полосе или сборке горит и пылает другая заря, — заря, когда ночь — цыганка сама — еще не ушла, но у ней уже подогнулись колени, и с плеч, ее катятся звезды за полупрозрачный шелк на груди, и она хмурит на них черную бровь, гадая по ним о судьбе, на земле еще бродят, скрываясь перед утром, пугливые тени, обращаясь в тени кустов и деревьев, а по лесу идет невидимкапредутренний свет!

Кажется Зайчику, что и рябинная ветка похожа на тонкую загорелую руку,

Скачать:PDFTXT

отвести от него… Словно писал Всех Святых безумный иконописец, в середине работы заменивший пособье в работе — пост и молитву — пьянством и диким разгулом. Смотрит с этой пьяной иконы