Смотрит Зайчик из занавески: окно не высоко, раньше в лунатные ночи он прыгал и выше, сходило, а сейчас сойдет и подавно. Вгляделся Зайчик, лежит большая полуторасаженная, облитая жиром на четверть свинья возле самого дома, положивши в истоме пудовую голову наземь, хрюкая и изредка поводя ухом, большим и круглым — с добрый хозяйский картуз.
Поглядел Зайчик на рыцаря в шляпе с длинным пером, на сокола в тонкой руке, на коня, разметавшего белую гриву, и горько стало ему и смешно, — шутит окаянная судьба злые и хитрые штуки, наяву подставляя ему, чтоб не вывихнул ноги, свинью.
Обернулся он к Клаше еще раз. Клаша в подушку уткнулась, и Зайчика Клаша не видит, и, видно, Клаша не слышит, как Алексей Иваныч Колыгин, заждавшись ее и плотно с дороги уже закусив белужьей ухи, сам пришел навестить и в дверь к ней громко стучит… десять голубых голубиц, роняя наземь из крыльев сизые перья зари.
Словно большие холсты с торопливым рисунком углем, раскинулись поля и поляны, по краям почернели лесные короны над ними, — как в полусне, на тонких паутинках замигали зеленые осенние звезды, будто боятся они вниз оборваться и прочертить по небу вещую золотую строку, по которой чагодуйские невесты будут гадать о возвращенье своих женихов, а нагадают — их верную гибель, смерть и безвестие в чужой стороне.
Стоит Чагодуй, как старик с сукастой палкой, возле железной дороги, по которой то и дело снуют красные червоточки вагонов, а впереди них, похожий на большого жука, пыхтит черный паровоз, обдавая пристанционные избы, уткнувшие в насыпь носы, неожиданным свистом и паром, будто хотел бы насмерть их распугать, если бы только они не были слепы и глухи.
Только одна колокольня стала еще будто выше.
Горит на ней крест, распластавший по небу руки, словно хочет сброситься вниз, и под ним и над ним — синева, синий купол и синее небо, и от купольных звезд, как лучи, протянулись к крестным, рукам золотые цепочки.
На соборной колокольне веселый звонарь держит наготове колокольные вожжи, чтобы вовремя стронуть звонких чугунногривых коней, чтобы повеселее ударить к вечерне, когда молодой протопоп выйдет из дома против собора с вишневым садом у окон.
Держит звонарь за узды чугунных коней, и, пока протопоп расчесывает у зеркала гриву, взбивая высокий зачес, смотрит звонарь кругом на поля вокруг Чагодуя: по полю катят телеги — как тараканы в них лошаденки, — колеса стучат и гремят о дорогу, мужики с самогона горланят и свищут, всё как всегда, полсотни лет одна и та же картина…
Только от рощи, где Колыгина дача смотрит красной крышей и над ней, как чертовы рожки, две дымогарных трубы, — по направленью к сжатым в кучу вагонам на запасном пути бежит что есть духу большая свинья, а на свинье верхом кто-то сидит и бьет сапогом, держась за длинные уши.
Сундук на колесах
Что в жизни не может случиться подчас с человеком?..
Диковины нет никакой, диковиной все кажется людям, которым иль час еще не приспел или совсем не приспеет: с каждым судьба по-своему шутит, она большая шутница, хоть шутки ее часто дорого стоят.
Видно, и с Зайчиком в этот раз она зло пошутила, после свидания с Клашей прокативши его на свинье.
К счастью, все благополучно сошло.
Когда Зайчик прыгнул из окна на свинью, он на свинье, конечно, не думал кататься, он рассчитывал только помягче упасть, чтобы не сломать себе ноги.
Чудной, чудной, а парень не промах!
Но случилось все по-чудному. Ноги у него съехали при паденье с свиньи, одна нога попала под брюхо, другая за спину, Зайчик на свинью плюхнулся верхом, свинья с перепугу вскочила, ринулась сразу с басовым хрюком и гуком прямо в ворота, а Зайчик, чтобы не упасть да снова опять не разбиться, схватился за круглые уши и свиную спину коленями сжал.
И горько, весело и смешно было ему самому, вспомнил тут, как, бывало, в детстве в ночное гонял он Лысанку, держась крепко за шею и гриву.
* * *
Прокатил Зайчик в повечеровый туман на коне с хвостом закорючкой и брюхом чуть не до самой земли…
Свинья с перепугу сначала гнала все напрямик, потом взяла полукругом по сжатому полю, и, когда у нее в глазных щелках замельтешили разных окрасок вагоны, когда вдали поправее, где стоит чагодуйский вокзал, словно свистнул в два пальца и махнул белым платком чернобородый, черноголовый кучер Василий, — когда клубом выпустил пар большой паровоз, уставивши на свинью два огненных глаза, она на всем скаку остановилась, уперлась в землю пятаком, а Зайчик на спине у нее не сдержался и кувырком через свиную башку полетел на траву.
Свинья словно в землю врылась ногами, смотрит на Зайчика и будто ехидно смеется, собравши под зобом морщины в гармошку и завязавши их возле рта в смешной узелок. Показалась эта улыбка Зайчику очень похожей на то, как Пенкин — был случай такой — смотрел на него, когда Зайчик кланялся Пенкину в ноги, — смотрит свинья, как живой человек, только вот сказать словами не может.
Взял Зайчик палку с земли и запалил ее в пятачок.
* * *
Скучно стало на душе и безотрадно.
Все мутит перед глазами, будто кто с глаз уносит на руках запеленатый в туманный саван мир, уснувший вещим под звездами сном.
Мир — нелюдим, и никого в мире теперь не осталось.
Клаша уплыла на облаке розовокрылом в иной неведомый край: нет ей теперь возвращенья, и к ней тоже нигде нету дороги. Не в этом же красном вагоне, похожем на старый сундук на колесах, догнать можно опять навеки уплывшее счастье.
Его и на Петровой тройке уже не догнать.
Да и тройку теперь не догонишь: гикает Петр Еремеич по дальним полям, проезжает шажком по темному лесу, пока в приказе строчат за бумагой бумагу и на бумаге под Каинову печать льют красную кровь сургуча.
В стороне от Чагодуя заря, словно сидит там середь поля, по дороге в Чертухино, у кочки на корточках в новом нагольном полушубке пастух и коротает ночное, грея возле костра захолодевшие руки.
Поклонился Зайчик заре, словно простился с родным человеком, и встал на приступок вагона.
Ручка от двери обожгла Зайчика холодом, распахнул он дверь и вошел в сундучную темень вагона: стояла лавка, как свинья, расставивши ноги, в окно глядела зеленая заревая звезда и в углах уж залег сумрак, тяжелый и плотный, от которого словно рябило в глазах, как рябит в них, когда смотришь в темную воду.
— Сяду в вагон, а там будь уж что будет!
Зайчик на лавку прилег, зарыл голову в руки и сразу от земли оторвался и покатил в сундуке на колесах; колеса затарахтели, отбивая однообразный настойчивый счет, как будто вся жизнь теперь в одном колесе, и если колесо со счету собьется, то и жизнь сама и колесо, и все вместе с ним полетит в черную прорву и будешь лететь так быстрей, чем птица летит, быстрей, чем жадный зверь догоняет добычу…
Качается все в голове, откроешь глаза на минуту, и потолок под ногами; вентилятор, словно в преисподнюю ход, закрыт до часа чугунною крышкой, и Зайчик уж будто не на лавке лежит, а лавка сама забралась на Зайчика и давит его своим брюхом.
«Крышка, видно, всему…»
Вспомнилось Зайчику вдруг: молельня, лампадный сумрак в молельне, из углов святые смотрят, поблескивая ризами в синем свету, на правом клиросе Клаша стоит в белом платье, с черемухой в дрожащей руке и не смеет на Зайчика оглянуться… на левом — сам Зайчик… у него тоже захолонуло в сердце, в двери с улицы щелкнул замок, ушел теперь Андрей Емельяныч, и Зайчик и Клаша до зари… одни, с глазу на глаз до утра, когда придет Пелагея и осыплет их хмелем и напоит свяченой водой.
Может быть, надо бы, может, не так, собраться с духом, подойти к Клаше, взять из рук черемуху, тронуть чуть за руку и Клашиных губ коснуться губами, взглянуть в глаза и сорвать очарованье и тайну… в глазах же плывет золотой венец, кажется он Зайчику столь несбыточным и чудесным, что как-то чудно, что положил его Андрей Емельяныч на полку после венчанья, завернувши в простую холстинку… а может, так лучше… так вот простоять до зари, не отрывая глаз со страницы, на которой раскрыта на подставке непонятная книга: на книге сбоку застежки, на желанье отныне запрет, но в душе радость и свет… радость и свет…
А теперь… страшно… так страшно!
Страшно открыть глаза, еще страшнее закрыть.
Закроешь — и вот летишь, но только не кверху, а вниз, куда и лететь-то нельзя, куда можно лишь провалиться: пусть под притаившимся осенним небом, страшно в черной, бездонной утробе земли!
Кажется Зайчику, что это не лавка под ним и на нем, а колыгинская полуторасаженная свинья, вскочившая с ним и за ним в вагонный сундук. Только закроет глаза, а пятачок у самого носа, у ссохшихся губ нижняя свиная губа, и на губе висят ниточки от бордового пойла и хлебные крошки. В руках Зайчик чувствует ноги, холодные копытца крепко жмут ему пальцы, а на животе такая черная тяжесть, что лучше умереть, чем шевельнуться.
Плюнет Зайчик в губу, и все пропадет на минуту, откроет глаза — потолок завертится внизу, как карусель, а пол кверху привскочит, и вагонные лавки на нем все кверху свиные ножки поднимут.
«Крышка», — думает Зайчик, пришедши в себя на минуту.
И снова сами слипаются веки… гонит ветер мир перед глазами, как всадник коня.
У коня такая ж метельная грива, как на Клашиной шторе, только на коне теперь сидит молодой Колыгин, на нем золоченый камзол, в руке сияет у него на ладони, как амулет, неразменный рубль, за который можно какое хочешь счастье купить, от любой беды откупиться, потому-то со всех концов и сторон стаями летят лебедицы, и крыльями машут, и, клювы раскрывши, кричат:
…И среди лебедиц быстрее всех несется белая лебедь, на маковке с белой короной, — теперь похожа она на прежнюю Клашу.
Замирает у Зайчика сердце, заходится дух, а рядом сидит большая свинья, чешет брюхо копытом и умно так глядит ему прямо в лицо, оскаливши зубы.
— Нет, не уснешь… не уснешь!..
Зайчик привстал и прижался к окошку…
Так кончилось у Зайчика с Клашей венчание в свете и духе!
Глава шестая
Обращенный мир
Боженята
За окном ветреная листопадная ночь.
То ли гремят под вагоном колеса, то