— Ого-го-го… вставать пора, — протянулось по стоянке.
Филипп налил брусницы водой, заткнул клоком скошенной травы и одну припоясал, свешивая на лопатку, сам, а другую подал Кареву.
Косы звякнули, и косари разделились на полувыти.
— Наша вторая полувыть, — подошел к Филиппу вчерашний старик. — Меримся, кому от краю.
Филипп ухватился за окосье, и стали перебираться руками.
— Мой конец, — сказал старик, — мне от краю.
— Ну, а моя околь, — протянул Филипп, — самая удобь. Бабы лучше в чужую не сунутся.
— Бреди за ним по чужому броду, — указал он Кареву на старика, — меряй да подымай косу.
Карев побрел, и сапоги его как вымазались в деготь: на них прилип слет трав и роса.
— А коли побредешь, — пояснил старик, — так держи прям и по цветкам норови, лучше в свою не зайдешь и чужую не тронешь.
Они пошли вдоль по чужой выти и стали отмерять. Карев прикинул окосьем уже разделенную им со стариком луговину и отмерил себе семь, а старику — три; потом он стал на затирку и, повесив на обух косы фуражку, поднял ее.
По росе виднелся широкой прошвой вырезанный след.
Карев снял косу, вынул брус и, проводя с обуха, начал точить.
Филипп шагнул около брода, и трава красиво прилегла к старикову краю, как стояла, частой кучей.
На рассвете ярко, цветным гужом, по лугу с кузовами и ведрами потянулись бабы и девки и весело пели песни.
Карев размахивал косой, и подрезанная трава тихо вжикала.
— Вж… Вж… — неслось со всех концов, и запотелые спины, через мокрые рубахи, обтяжно вырезали плечи и хребет.
Пахло травой, потом и, от слюнявых брусниц, глиной.
— Ох и жара! — оглянулся Филипп на солнце. — До спада надо скосить. С росой-то легче.
Карев снял брусницу, подошел к маленькому, поросшему травой озеру и стал ополаскивать.
Зачерпнув, он прислонил к губам потный подол рубахи и стал пить через него.
Потом выплеснул с букашками на траву и пошел опять на конец.
Филипп гнал уж ряд к озеру. Вдруг на косу его легло, как плеть, что-то серое, и по косе алой струйкой побежала кровь.
— Утка, — поднял он, показывая ее Кареву, за синие лапы.
Из горла капала кровь и падала на мысок сапога.
С двумя работницами пришла Лимпиада и, сбросив кузов, достала с повети котел.
— Прось, — обратилась к высокой здоровенной бабе, — ты сходи за водой, а мы здесь кашу затогарим. Костры задымили, и мужики бросили косить.
Карев подошел к старику и поплелся, размахивая фуражкой, за ним следом.
— Дед Иен, погоди! — крикнул отставший Филипп. — Дакось понюхаем из табатерки-то.
К вечеру по окошенному лугу выросли копны, и бабы пошагали обратно домой.
Дед Иен подошел к костру, где сидел Карев, и стал угощать табаком.
Мужики, махая кисетами, расселись кругом и стали уговаривать деда рассказать сказку.
— Эво, что захотели! — тыкал в нос щепоть зеленого табаку. — Вот кабы вы Петруху Ефремова послухали, так он вам наврал бы — приходи любоваться.
— Ну и ты соври что-нибудь, — засмеялся Филипп. — Ты думаешь — мы поверять, что ль, будем.
Дед Иен высморкался, отер о полу халата сопли и очистил об траву.
— Имелася у одного попа собака, такая дотошная, ин всех кур у дьякона потяпала. Сгадал поп собаку поучить говорить по-человечьи. Позвал поп работника Ивана и грить ему так: «Пожжай, балбес, в Амирику, обучи пса по-людски гуторить. Вот тебе сто рублев, ин нехватки, так займи там. У меня оттулева много попов сродни есть». Хитрой был попина. Прихлопывал он за кухаркой Анисьей. Да тулился, как бы люди не мекали. Пшел Иван, знычит, в яр, надел собаке оборку на шею и бух в озер. Минул год, к попу стучится: «Отопри-де, поп, ворота». Глазеет поп. Иван почесал за ухом и грить попу: «Эх, батько, вышколили твою собаку, хлеще монаха псалтырь читала, только каналья, и зазналась больно, не исть хлебушка, а давай-подавай жареного мяса. Так и так грю ей, батько, мол, наш не ахти богач, зря, касатка, не хрындучи. Никаких собака моих делов не хочет гадать. «К ирхирею, гарчит, побегу, скажу про него, гривана, что он с кухаркой ёрничает». Спугался я за тебя и порешил ее». — «Молодчина, — похвалил его поп. — Вот тебе еще сто рублей».
Дед Иен кончил и совал в бок соседа.
— Ну-с, Кондак, это только присказка, а ты сказку кажи.
Мужики слухали и, затаив дыхание, сопели трубками.
Полночь проглотила гомон коростелей. Карев поднялся и пошел в копну. В лицо пахнуло приятным запахом луга, и синее небо, прилипаясь к глазам, окутало их дремью.
Просинья тыкала в лапти травяниковые оборки и, опустив ногу на пенек, поправляла портянку.
Дед Иен подошел сзади и ухватил ее за груди.
— Ай да старик! — засмеялись бабы.
— Ах ты, юрлов купырь! — ухмыльнулась Просинья. — Одной ногой в гроб глядишь, а другой в сметану тычешь. Ну, погоди, я тебе сделаю.
Дед Иен взял, не унимаясь от смеха, косу и сел на втулке отбивать.
Из кармана выпала табакерка и откатилась за телегу.
Просинья подошла к телеге, взяла впотайку ее двумя пальцами и пошла на дорогу.
С муканьем проходили коровы, и на скосе дымился помет.
Просинья взяла щепку и, открыв табакерку, наклала туда помету.
Крадучись, она положила опять ее около его лаптей и отошла.
Дед слюнявил молоток и тонко оттягивал лезвие.
Он сунул руку в карман и, не замечая табакерки, пошел в шалаш.
Перетряхивал все белье, смотрел в котлы и чашки, но табакерки не было.
«Не выскочила ли? — подумал он. — Кажется, никуды не ховал».
Просинья, спрятавшись за шалаш, позвала народ, и сквозь дырочки стали смотреть…
— Ишь где оставил, — гуторил про себя Иен, — забывать стал… Эх-хе-хе!
Он открыл крышку и зацепил щепоть… Глаза его обернулись на запутавшуюся на веревке лошадь, и он не заметил, что в пальцах его было что-то мягкое.
В нос ударило поганым запахом, он поглядел на пальцы и растерянно стал осматривать табакерку.
— Ах ты, нехолявая! — ругал он Просинью. — Погоди, отдыхать ляжешь, я с тобой не то сделаю. Ты от меня огонь почуешь в жилах.
— Сено перебивать! — закричали бабы и бросились врассыпную по долям.
Карев взял грабли и побежал с Просиньей.
Лимпиада побегла за ним и на ходу подтыкала сарафан.
— Ты куда же? — крикнул ей Филипп. — Там ведь Просинья.
Она замешливо и неохотно побегла к другой работнице и зашевелила ряды.
— Труси, труси! — кричал ей издалека Карев. — Завтра навильники швырять заставим.
Лимпиада оглядывалась и, не перевертывая сена метила, как бы сбить Просинью и стать с Каревым.
Она сгребла остальную копну и бросилась помогать им.
— Ты ступай вперед, — сказала она ей, — а я здесь догребу.
— Ишь какая балмошная! — ответила Просинья. — Так и норовит по-своему.
— Девка настойчивая, — шутливо кинул Карев.
— Молчи! — крикнула она и, подбежав, пихнула его в копну.
Карев увидел, как за копной сверкнули ее лапти и, развеваясь, заполыхал сарафан.
— Догонит, догонит! — кричала Лимпиаде с соседней гребанки баба.
Он ловко подхватил ее на руки и понес в копну.
Лимпиада почувствовала, как забилось ее сердце, она, как бы отбиваясь, обняла его за шею и стала сжимать.
В голове закружилось, по телу пробежала пена огня. Испугался себя и, отнимая ее руки, прошептал:
— Будя…
Глава четвертая
Карев лежал на траве и кусал тонкие усики чемерики.
Рядом высвистывал перепел и кулюкали кузнечики.
Солнце кропило горячими каплями, и по лицу его от хворостинника прыгали зайчики.
Откуда-то выбежал сельский дурачок и, погоняя хворостинного коня, помчал к лесу.
Приподняв картуз, Карев побрел за ним.
Был праздник, мужики с покоса уехали домой, и на недометанные стога с криком садились галки.
Около чащи с зарябившегося озера слетели утки и, со свистом на полете, упали в кугу.
Дурачок сидел над озером и болтал ногами воду.
— Пей, — нукал он свою палку, — волк пришел, чуешь — пахнет? Поди сюда, — поманул он пальцем Карева.
Отряхивая с лица накусанную траву, Карев подошел и снял фуражку.
— Ты поп? — бросил он ему, сверкая глазами.
— Нет, — ответил Карев, — я мельник.
— Когда пришел? — замахал он раздробленной палкой по траве.
— Давеча.
— Дурак.
Красные губы подернулись пьяникой, а подбородок задергал скулами.
— Разве есть давеча? Когда никогда — нонче. Дурак, — крикнул он, злобно вытаскивая затиснутую палку, и, сунув ее меж ног, поскакал на гору.
— Отгадай загадку, — гаркнул он, взбираясь на верхушку: — За белой березой живет тарарай.
— Эх, мужик-то какой был! — сказал, проезжая верхом, старик. — Рехнулся, сердечный, с думы, бают, запутался. Вот и орет про нонче. Дотошный был. Все пытал, как земля устроена… «Это, грил, враки, что бог на небе живет». Попортился. А може, и бог отнял разум: не лезь, дескать, куды не годится тебе. Озорной, кормилец, народ стал. Книжки стал читать, а уже эти книжки сохе пожар. Мы, бывалоча, за меру картошки к дьячку ходили аз-буки узнать, а болей не моги. Ин, можа, и к лучшему, только про бога и шамкать не надо.
Желтой шалью махали облака, и тихо-тихо таял, замирая, чей-то напевающий голос:
Догорай, моя лучина, догорю с тобой и я.
С горки шли купаться на бочаг женихи, и, разводя ливенку на елецкую игру, гармонист и попутники кружились, выплясывая казачка.
Кто-то, махая мотней, нес, сгорбившись, просмоленный бредень и, спотыкаясь, звенел ведром.
На скошенной луговине, у маленького высыхающего озера кружились с карканьем вороны и плакали цыбицы.
Карев взял палку и побежал, пугая ворон, к озерку. На дне желтела глина, и в осоке, сбившись в кучу, копошились жирные, с утиными носами, щуки.
«Ух, сколько!» — ужахнулся он про себя и стал раздеваться.
Разувшись, он снял подштанники, а концы завязал узлом.
Подошел к траве и, хватая рыбу, стал кидать в них.
Щуки бились, и надутые половинки означались как обрубленные ноги.
— Вот и уха, — крякнул он, — да тут, кажется, лини катаются еще.
Не спалось в эту ночь Кареву.
«Неужели я не вернусь?» — удивлялся он на себя, а какой-то голос так и пошептывал: «Вернись, там ждут, а ты обманул их». Перед ним встала кроткая и слабая перед жизнью Анна.
«Нет, — подумал он, — не вернусь. Не надо подчиняться чужой воле и ради других калечить себя. Делать жисть надо, — кружилось в его голове, — так делать, как делаешь слеги в колымаге».
Перед ним встал с горькой улыбкой Аксютка. «Так я, хвастал…» — кольнула его предсмертная исповедь.
Ему вспоминался намеднишний вечер, как дед Иен переносил с