Скачать:TXTPDF
С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2.
пустынной набережной — час был поздний — и обменивались впечатлениями, вспоминали прочитанные стихи, повторяли запомнившиеся из них строчки. Словом, продолжалась уже ранее начатая жаркая беседа. Есенин шел как-то сбоку, был непривычно задумчив, неразговорчив, хотя до этого видели мы его и веселым и общительным, тем более что каждое прочитанное им стихотворение вызывало бурный и восторженный отклик всего зала.

Илья Садофьев, человек настойчивого, прямолинейно устремленного характера, продолжал донимать Есенина:

— Нет, ты все-таки скажи, Сергей, что это за штука твой московский имажинизм? С чем его едят? Писал ты о нем разные там статьи, подписывал декларации, а я никак не возьму в толк, для чего все это тебе нужно было. Просвети меня, невежду, пожалуйста

Есенин досадливо обернулся, хотел, видимо, отделаться какой-то шуткой, но по упрямому тону своего вопрошателя, видимо, понял, что уйти от назойливой любознательности будет ему нелегко.

Имажинизм? А разве был такой? Я, право, и думать о нем забыл…

— Но все-таки?… — продолжал настаивать Садофьев.

— Все-таки, все-таки, — начинал уже сердиться Сергей. — Ну, сам знаешь, была Москва, шумные, пестрые, сумасбродные годы литературного нэпа. Молоды мы были, озорничали в свое удовольствие. «Стойло Пегаса»… дым коромыслом… Многое у нас шло от злости на поднимающее голову мещанство. Надо было бить его в морду хлестким стихом, непривычным ошарашивающим образом, скандалом, если хочешь, — пусть чувствует, что поэты — люди беспокойные, неуживчивые, враги всякого болотного благополучия.

— А что же, ты и сам думал так в то время?

— Так или не так, какое сейчас это имеет значение? И кому он нужен сейчас, этот имажинизм? Стал бы я и думать о нем, если бы ты не напомнил. И совсем некстати. Я на нем давно уже крест поставил. Потому что все это чушь собачья. Скатертью ему и дорога!

Может быть, Есенин говорил и не теми словами, но его раздражение мне очень памятно, потому что в своей запальчивости бывал он столь же широк и раскидист, как и в присущей ему доброте и щедрости душевной.

А Есенин продолжал, уже заметно оживляясь. И слова его были примерно такими:

— Навязали мне этот имажинизм на шею — словно сам я его и выдумал. Это Кусиков с Шершеневичем придумали, озорства ради. А Мариенгоф им поддакивал — тоже, конечно, из озорства. Образ в поэзии, видишь ли, во главе всего. Даже важнее основного смысла. И должен выпирать, лезть в глаза буквально в каждой строчке. А как все это складывается в целом, вокруг чего все и навертелось — дело десятое. Я поначалу тоже поверил, потому что, конечно, без образа поэзии нет. Думал, что и сам-то я с мальчишеских лет имажинист. Да еще какой — в самом библейском размахе, там ведь все подано по-великански: ноги на земле, а голова в облаках. Но ведь вот в чем дело: образы образами, самые смелые, неожиданные, дерзкие, но к чему они, если рассыпаны без толку, не служат поддержкой заветной твоей мысли, строю твоей души.

А у моих друзей-имажинистов было совсем по-другому. Выдергивали они из стихотворения нить, рассыпали свои образы и сравнения, как раскатившиеся бусины, и поди догадайся, к чему было огород городить.

Вот как изощрялся Вадим Шершеневич в тысяча девятьсот девятнадцатом году. До сих пор помню. Слушай, Садофьев!

По пням вчерашних недомолвок
И мыслей муравьи ползут.
И полдень запрокинулся, неловок.
Вдали авто сверлит у полдня зуб.
Шмель — пестрый почтальон цветочный,
Он сеет зерна тени в мху,
Где пруд в кувшинках облаков и непроточно,
Спит солнечный карась вверху.
И робость летних непривычек,
У воздуха веснушки мошкары,
И тишина вся в дырьях криков птичьих,
Стволы стреляют в небо от жары 8.
Что, здорово? Что ни строчка, то бах из пушки. Только все же я всех вас надул — прочел эти стихи сзаду наперед, снизу доверху. А что от этого изменилось? Да ровно ничего. Читай и так и этак — все одно. А почему? Чего ради было такое рожать? К тому же и название придумано заковыристое: «Динамостатика». Понимай как знаешь! Хоть и сам я чудачил в то время, а понял в конце концов, что все это мне ни к чему. Разругался я тогда со своими спутниками. Правда, остались приятелями, только они при своей вере, я — при своей. Да и разные мы, если глубже взглянуть. У них вся их образность от городской сутолоки, а у меня — от родной Рязанщины, от природы русской. Они скоро выдохлись в своем железобетоне, а мне на мой век всего хватит. Зерно я люблю в колосе, в хлебе, а не вразброс, где попало. И ты мне, Илья Иваныч, об имажинизме лучше не поминай. Пишу не для того, чтобы что-нибудь выдумать, а потому, что душа того просит. Никого ничему не учу, а просто исповедуюсь перед всем миром, в чем прав и в чем виноват. Принимай меня таким как есть, каким меня мать и родина на свет произвели…

Есенин замолчал так же неожиданно, как и вспыхнул в споре. Ниже надвинул шляпу и шел теперь уже молча, погруженный в прежнюю, несколько меланхолическую задумчивость. И его никто уже не тревожил расспросами.

С глубокой тоской рассказывал всегда Есенин о родном селе Константинове на берегах Оки и, вероятно, из патриотического пристрастия, преувеличивал его красоты. Выходило, что другого такого места нет на земле. По крайней мере, он уверял меня в этом неоднократно. И с такой же любовью перечислял животных, памятных с детства, не забывая ни единого щенка или котенка. А в городе не мог равнодушно пройти мимо извозчичьей клячи, дворового пса. Сидя на скамеечке московского бульвара, любил подсвистывать птицам. С лохматыми собаками разговаривал на каком-то особом, вполне понятном им языке. И любое существо платило ему дружеской приязнью. Однажды возвращались мы вместе из гостей по одной из линий Васильевского острова. Над Невой поднималось чистое, омытое морской свежестью утро. Весь противоположный берег колыхался в светлой дымке. Дышалось легко и весело. С Есенина постепенно сходил хмель. Глаза его отражали синеющее июльское небо.

Где-то у Академии художеств к нам пристал бездомный пес. Он шел робко, виновато, волоча понурый хвост. Есенин обернулся к нему и тихо свистнул.

— Что, собачка, колбаски хочешь?

Пес понимающе шевельнул хвостом. Сергей толкнул меня под локоть: «Смотри, улыбается!» И я действительно увидел подобие улыбки на унылой собачьей морде.

Мы проходили в это время мимо мелочной лавчонки. Продавец только что снял болты со ставней. Есенин легко взбежал по ступенькам и потребовал целый круг дешевой колбасы и порядочную горбушку белого хлеба. Колбаса была разрезана на аккуратные мелкие кусочки.

Пес ожидал нас у крыльца, заранее облизываясь. Сергей присел перед ним на корточки, и началась непередаваемая беседа. Трудно сказать, кто из них был более доволен. Пес, несмотря на весь свой голод, брал кусочки деликатно и не отказывался от промежуточных ломтиков хлеба. С той же, видимо, охотой выслушивал он и шутливые есенинские поучения.

Затем мы двинулись дальше. Собака не отставала ни на шаг. Скоро к ней присоединилась другая. Не успели мы дойти до моста, прибавилась третья. Все они получили свою долю и бежали за нами, весело облизываясь. Милиционер покосился на нас подозрительно, потому что теперь мы шли в сопровождении шести — восьми собак разных пород и темпераментов.

— Ну, однако, довольно, — сказал Есенин, разделив остатки хлеба и колбасы. — Позавтракали — и ладно. А теперь по домам!

И он, остановившись, свистнул каким-то особенным образом. Не отстававшие до тех пор псы сразу же рассыпались в разные стороны.

Сергей, довольный, сдвинул картуз на затылок и улюлюкнул им вслед.

— Понимают! — добавил он с усмешкой. — Всякая тварь меня понимает. Я им свой человек!


В начале июля в здании Сестрорецкого курзала был назначен литературный вечер. Собрались все ленинградские поэты, в том числе и Есенин 9. Всю дорогу в вагоне он был весел и по-мальчишески сидел на подножке, подставляя свежему ветру растрепанные пушистые волосы. Добродушно огрызался на замечания кондуктора, соскакивал на остановках, рвал в ближайшей канавке жалкие болотные цветы.

Вечер открывался вступительным словом Ильи Садофьева, который был избран нами «хозяином». Начались выступления поэтов. Их было много, но публика оказалась терпеливой. Она ждала Есенина. И вот, когда подошла его очередь, оказалось, что Есенина нет на месте. Срочно пришлось разыскивать его по всему парку. Всем была известна манера Сергея исчезать совершенно неожиданно и в самый неподходящий момент. Но успокоил нас Садофьев: «В каком бы состоянии ни был Сергей, а про то, что надо читать стихи, он никогда не забудет».

И действительно, когда уставшая ждать публика начала выказывать нетерпение, Есенин, нетвердо держась на ногах, слегка покачиваясь, появился за кулисами. Его уговаривали «поостыть немного», но без всякого результата. Вырвавшись из дружеских рук, он ринулся на ярко освещенную сцену. Зал затих мгновенно. Мы беспокойно наблюдали из-за кулис, что будет дальше.

Есенин шел, с трудом передвигая ноги, направляясь прямо к рампе, и, казалось, еще движение — и он перешагнет в пустоту оркестра. Но он остановился на самой грани и привычным, хотя и нетвердым жестом провел рукой по закинутым назад волосам. Мутноватым и как бы невидящим взглядом смотрел он в глубь зала и молчал. Пауза начинала мучительно затягиваться.

— Да верните же его назад! — прошептал кто-то в отчаянии из-за кулис. Есенин недовольно покосился в ту сторону и снова тряхнул головой. Наконец он начал.

Первые строки дошли до всех путано, неясно, но по мере того как следовала строфа за строфой, голос Есенина обретал уверенность и гибкость. Он читал, как всегда, самоупоенно и трезвел с каждой минутой. Движения становились уверенными, точными, есенинский жест вновь был свободным и широким. Закончил он в необычайном подъеме и захватил весь зал. Долго не умолкали аплодисменты, крики, а Есенин стоял улыбаясь, и лицо его вновь было юным и свежим.

В этот вечер он прочел весь свой цикл «Возвращение на родину» — и это было поистине незабываемое чтение. Когда он возвращался, разгоряченный, счастливый, со спутанными на лбу потными волосами, мы дружной толпой обступили его, жали ему руки.

День этот завершился беспечным товарищеским ужином. Есенин пил мало, но шумно участвовал в общем веселье. Мы так засиделись, что едва не опоздали на последний поезд.

В вагоне народу было немного. Все разбрелись по кучкам и продолжали беседу. Мы очутились с Сергеем на одной скамье, несколько поодаль от других. Где-то за нами скупо горел единственный фонарь, едва очерчивая смутные фигуры дремлющих пассажиров.

После недавней веселости Есенин вдруг впал в элегический тон и, чуть склонясь ко мне, положив руку на мое колено, говорил, покачиваясь

Скачать:TXTPDF

пустынной набережной — час был поздний — и обменивались впечатлениями, вспоминали прочитанные стихи, повторяли запомнившиеся из них строчки. Словом, продолжалась уже ранее начатая жаркая беседа. Есенин шел как-то сбоку, был