— «В тебя!»
XX
И мы неслись под пламенные звуки,
И, боже мой! как дивно хороша
Она была! И крепко наши руки
Сжимались, — и навстречу к ней душа
Моя неслась в томленье новой муки.
«И я тебя люблю! — едва дыша,
Я повторял. — Что нам людская злоба!
160 Взгляни в глаза мне: твой, — я твой до гроба!»
XXI
Что было дальше, трудно говорить
И совестно. Пришлось нам поневоле
С товарищем усерднее ходить
В дом, где бывали редко мы дотоле.
Тот все вином старался угостить;
Пьешь, и душа сжимается от боли,
Да к всенощной спешишь, чтоб как-нибудь
168 Хоть издали разок еще взглянуть.
XXII
О, сладкий, нам знакомый шорох платья
Любимой женщины, о, как ты мил!
Где б мог ему подобие прибрать я
Из радостей земных? Весь сердца пыл
К нему летит, раскинувши объятья.
Я в нем расцвет какой-то находил.
Но в двадцать лет, как несказанно-дорог
176 Красноречивый, легкий этот шорох!
XXIII
Любить всегда отрадно, но писать —
Такая страсть у любящих к чему же?
Ведь это прямо дело выдавать,
И ничего не выдумаешь хуже.
Казалось бы, ну как не помышлять
О брате, об отце или о муже?
В затмении влюбленные умы,
184 И ревностно писали тоже мы.
XXIV
Я помню живо, в самый Новый год
Она мне пишет: «Я одна скучаю,
Муж едет в клуб; я выйду из ворот,
Одетая крестьянкою, и к чаю
Приду к тебе. Коль спросит ваш народ,
Вели сказать, что из родного краю
Зашла к тебе кормилицына дочь. —
192 Укутаюсь — и не заметят в ночь».
XXV
С товарищем переглянулись мы;
Хотя не очень прытки были сами,
Но видим ясно: этой кутерьмы
И бабушка не разведет бобами.
Практические подлинно умы!
Нашли исход! Рядиться мужиками.
Голубушка! Я звать ее не мог;
200 Я не себя, — ее я поберег.
XXVI
А время шло. Кто любит так, не знает,
Чего он ждет, чем мысль его кипит.
Спросите вы у дома, что пылает:
Чего он ждет? Не ждет он, а горит,
И темный дым весь искрами мелькает
Над ним, а он весь пышет и стоит.
Надолго ли огни и искры эти?
208 — Надолго ли? — Надолго ль все на свете?
XXVII
Однажды мы сидели наверху
С товарищем, витая в думах нежных, —
Вдруг горничная. — Весь платок в снегу.
Лицо у ней бледнее хлопьев снежных. —
— «Да что ты?» — «Все пропало! Быть греху;
Все письма отыскал он в нотах прежних,
Да как пошел, — в столах, в шкапах, в трюмо
216 И в туфлях даже, глядь, — сидит письмо.
XXVIII
Под крик его и гам тут горьких слез
Из девичьей я слышала немало.
Не треснул ли ее, проклятый пес!
Он сам ушел. В испуге написала
Вам тут она. — Не помню, как донес
Меня господь. Ответ я обещала.
Прочтите же; а я пока пойду
224 И за калиткой стану — подожду».
XXIX
Читаю: «Все проведал этот зверь.
С тобою он стреляться, верно, станет;
И если ты убьешь его теперь, —
Тогда, тогда и счастие настанет.
Я верую, ты тоже сердцем верь,
Оно меня, я знаю, не обманет.
Я убегу в деревню за тобой,
232 И там твоею стану я женой.
XXX
А послезавтра в восемь приходи
На монастырь и стань там у забора
И на калитку с улицы гляди,
— Хоть на часок уйду из-под надзора, —
Стой там в тени и терпеливо жди,
Как восемь станет бить, приду я скоро.
Недаром злые видела я сны!
240 Но верь ты мне, мы будем спасены».
XXXI
Без опыта, без денег и без сил,
У чьей груди я мог искать спасенья?
Серебряный я кубок свой схватил,
Что подарила мать мне в день рожденья,
И пенковую трубку, что хранил
В чахле, как редкость, полную значенья;
Был и бинокль туда же приобщен
248 И с репетиром золотой Нортон.
XXXII
Тебе в могилу тихую привет,
Мой старый друг, я, старец, посылаю.
Ты был у нас деканом много лет,
К тебе, бывало, еду и читаю
Я грешные стихи, пускаясь в свет,
И за полночь мы за стаканом чаю
Сидим, вникаем в римского певца…
256 Тебя любил и чтил я как отца!
XXXIII
Зачем всю дрянь к наставнику я вез?
Но лишь вошел, он крикнул мне: «Что с вами?»
Я объяснил, как мог, повеся нос,
И вдруг, как мальчик, залился следами.
Меня он обнял и почти донес
До кресла. Сам он с влажными глазами
И с кроткой речью, полною любви,
264 Стал унимать рыдания мои.
XXXIV
— «Спасти ее!» — я только мог твердить.
«Спасти-то нужно вас; расстроить эту
Безумную попытку. Заложить
Немедленно я прикажу карету…
Инспектора вас в карцер посадить
Я попрошу на месяц по секрету.
Когда своей не жаль вам головы,
272 То хоть ее-то не губите вы».
XXXV
Давно стою, волнуясь, на часах,
И смотрит ярко месяц с тверди синей,
Спит монастырский двор в его лучах,
С церковных крыш блестит колючий иней.
Удастся ли ей вырваться-то? Ах!
И олуха такого быть рабыней!
На колокольне ровно восемь бьет;
280 Вот заскрипел слегка снежок… Идет!
XXXVI
Откинула покров она с чела
И месяц светом лик ей обдал чистый.
Уже моих колен ее пола
Касается своей волной пушистой,
И на плечо ко мне она легла.
И разом круг объял меня душистый;
И молодость, и дрожь, и красота,
288 И в поцелуе замерли уста.
XXXVII
И я ворвался в этот мир цветов.
Волшебный мир живых благоуханий,
Горячих слез и уст, речей без слов,
Мир счастия и пылких упований,
Где как во сне таинственный покров
От нас скрывает всю юдоль терзаний.
Нельзя душой и блекнуть, и цвести, —
296 Я в этот миг не мог сказать «прости».
XXXVIII
А вам не жаль? Чего? спросить бы надо:
Что был я глуп, или что стал умней?
Какая же за это мне награда?
Бывало, точно, и не спишь ночей,
Но сладок был и самый кубок яда.
Зато теперь, чем дальше, тем горчей,
Все те же рельсы и машина та же,
304 И мчит тебя, как чемодан в багаже.
XXXIX
Дня через два хозяйка за столом
Вдруг говорит: «А наши молодые
Уехали — и старики вдвоем
Остались. Он сказал, что там большие
В деревне хлопоты у них. Кругом
Падеж скота, и есть дела другие.
312 Что капельки вы не берете в рот?»
XL
Затем, затем — настал конец. А вы
Простите, если сказка надоела.
Я скоро сам уехал из Москвы,
И мне писали: Лиза овдовела.
Поздней искал я милостей вдовы,
Но свидеться она не захотела.
Болтали: там… какой-то генерал…
320 А может быть, кто говорил — соврал.
146
Pro captu lectoris habent sua fata libelli.
Terentianus Maurus
(Грамматик III в. по P. Xp.)
По разуменью чтеца свои
судьбы есть у книжек.
Появление от времени до времени за последние годы небольших сборников наших стихотворений, вроде находящегося перед глазами читателя, придает всей нашей стихотворной деятельности совершенно нежелательный для нас оттенок. Издали может показаться, что к подобным изданиям побуждает нас преувеличенное понятие о значительности наших стихотворений. Поневоле приходится подвести благосклонного читателя поближе к делу и дать ему возможность убедиться, что такой оттенок не только лишь издали кажущийся, но прямо противоположный действительному.
Конечно, никто не предположит, чтобы в отличие от всех людей мы одни не чувствовали, с одной стороны, неизбежной тягости будничной жизни, а с другой, тех периодических веяний нелепостей, которые действительно способны исполнить всякого практического деятеля гражданскою скорбью. Но эта скорбь никак не могла вдохновить нас. Напротив, эти-то жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии. Однако мы очень хорошо понимали, что, во-первых, нельзя постоянно жить в такой возбудительной атмосфере, а во-вторых, что навязчиво призывать в нее всех и каждого и неблагоразумно, и смешно. Как мало мы заботились о подобном призыве, явно из того, что мы до последних лет предоставляли нашим литературным друзьям заботиться о сохранении и группировке наших произведений. Так, все написанные стихотворения, вошедшие в «Лирический Пантеон» и в издание 1850 г., собраны и сгруппированы рукою Аполлона Григорьева, которому принадлежат и самые заглавия отделов; так сборник 1856 года, появившийся в Петербурге во время нашего отсутствия, переправлен нами по настоятельному требованию целого круга друзей, под руководством И. С. Тургенева, которому принадлежит и небольшое предисловие к этому изданию. С той поры музе нашей пришлось переживать тяжелые времена, чем она, мимоходом сказать, огорчалась тем менее, что бдительные очи любезных пестунов не покидают ее и по настоящее время. Эти пестуны и поныне выбирают достойное, по их мнению, печати и побуждают нас от времени до времени знакомить благосклонных читателей с нашими последними стихотворениями. Друзья наши знают, что многое, невзирая на полученное одобрение, было нами окончательно забраковано, но что не было примера, чтобы мы навязали сборнику что-либо не одобренное знатоками дела. Такое отношение к собственным произведениям привело к совершенной утрате тех стихотворений, которые в течение многих лет случайно ускользнули от рук наших друзей. Читатели, знакомые с ходом нашей журналистики, не забыли, быть может, что до шестидесятых годов мы, подобно другим стихотворцам, безразлично появлялись во всех журналах, которые перечислять здесь излишне. Но тут мы подверглись самому комическому остракизму. С легкой руки правительственных реформ, внезапно выступивших, подобно Минерве, во всеоружии, всё закипело духом оппозиции (чему?) и запоздалою гражданскою скорбию. Так как скорбели люди, не имевшие никакого понятия о практической жизни, то и самый скорбный недуг поневоле сосредоточился на языке. Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как в сущности люди эти ничего не понимали в деле поэзии, то останавливались только на одной видимой стороне дела: именно на его непосредственной бесполезности. Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием гражданской скорби. Но, справедливый читатель, вникните же и в наше положение. Мы, если припомните, постоянно искали в поэзии единственного убежища от всяческих житейских скорбей, в том числе и гражданских. Откуда же могли мы взять этой скорби там, куда мы старались от нее уйти? Не все ли это равно, что обратиться к человеку, вынырнувшему из глубины реки, куда он бросился, чтобы потушить загоревшееся на нем платье, с требованием: «Давай огня!».
Понятно, что при таком исключительном положении стихотворения наши не могли быть помещаемы на страницах журналов, в которых они возбуждали одно негодование. Единственное исключение представлял «Русский вестник», не ставивший тенденциозности непременным условием. Но когда в 1885 г. мы сочли дальнейшее наше сотрудничество в «Русском вестнике» невозможным, то единственным путем обнародования остались для нас выпуски небольших сборников. Слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм были бы понятны, если бы среди единогласного тенденциозного хора они, подобно стихам Тютчева и гр. Алексея Толстого, звучали порицанием господствующего направления; но ничего подобного в них не было, и они подверглись гонению, очевидно, только за чистоту своего служения. Надо прибавить, что чем единогласнее с одной стороны становился хор порицателей, тем с большим участием и одушевлением подходили на помощь нашей музе свежие силы несомненных знатоков дела, и насколько для нас лестно одобрение последних, настолько же мало заботимся