позвольте поцеловать драгоценную ручку. Не бойсь, вам, барин голубчик, трудно с мамашей-то расставаться. Зато Генералом, батюшка, мы вас увидим. В Москву изволите ехать. Ведь это не нашим городам чета. Господи! чего там только нет? Только отца да матери не найдешь, а только чего душеньке угодно. Киятры, комедии, лиминации, а в публику выйдешь — один одного именитей. Там и нашу-то сестру часом с барышней не распознаешь.
Не буду описывать сборов в дорогу и последних минут прощания. В первой юности воображение так рвется вдаль, жизнь обещает так много, а часто окружающие так мало умеют приворожить нас, раззолотить родимое гнездышко, что многие легко из него вылетают. Хорошо еще, если жизнь, унося нас все далее и далее, в состоянии окружить это гнездышко прелестью невозвратно минувшего. Но если тяжело оглядываться, тогда человеку придется сказать себе: «у меня не было детства; авось-либо впереди будет то, чего так жадно хочется…» В дорогу, в дорогу!
IV
Москва
Вот мы наконец и в дороге. Дядюшка, Аполлон, Сережа и я в желтой карете, Евсей с Фомой на козлах, Иван на дрожках парой, а сзади повар в кибитке тройкой. Чего там нет, в этой кибитке! Постели, чемоданы, сундуки, книги, ноты, колотого сахару пуда два, чаю фунтов шесть. Я сам слышал, как тетушка обещала дядюшке присылать аккуратно через каждые три месяца в Москву колотый сахар, чай и вино. «Я знаю, Павел Ильич, ты не эконом, предоставь это мне». — «Делай, матушка, как хочешь». Хотя Глафира и говорила: «Люди из Москвы провизию возят, а мы в Москву», но тетушка не слыхала этого замечания; поэтому кибитку нагрузили так, что повару и сесть было негде. Ехали мы не шибко, станции делали большие. Дядюшка почти во всю дорогу дремал, пошатываясь со стороны в сторону и значительно выставляя нижнюю губу. Мы с Сережей болтали всякий вздор. Аполлон нередко тоже не выдерживал роли, принимая участие в нашей болтовне. На постоялых дворах я, со свечкой в руках, осматривал все картины и надписи на дверях и окнах. Местах в, трех читал: «Мы приехали в Калугу к любезному другу», раз пять видел тех же витязей, с красными поводьями в руках, топчущих без жалости целые армии. Иван появлялся иногда с пылающим носом и был до того несговорчив и резок в ответах, что дядюшка оставил его совершенно в покое. На шестой день, часу в двенадцатом, Евсей, обернувшись на козлах, постучал ногтями в передние стекла. «Что там такое?» — спросил проснувшийся дядюшка. Я опустил стекло. «Что тебе надо?» — «Москва показалась, сударь!» При этом известии все встрепенулись и высунули головы из окон. Напрасно кричал дядюшка: «Дети, упадете! Садитесь по местам!» — ничего не помогало. Я действительно упивался безграничной панорамой белого города и яркими звездами золотых глав, разбросанных по горизонту. «Сережа! А, а?!» — вскричал я невольно. «Да… а…» — отвечал Сережа, не отрывая глаз от чудной картины. Воображению представился полный простор. Среди белого дня сбывалось все, что когда-то смутно представлялось. «Неужели я еду туда, вон туда, где так хорошо!» «Гаврюшка, трогай!» — закричал Фома с козел. Карета покатилась резвей, и поднявшееся облако пыли заслонило чудную картину. Гораздо слабее было впечатление, произведенное на меня самим городом. Мне как-то странно было видеть почти такие же улицы, какие я видел в губернском городе. Те же будки и будочники, те же фонарные столбы и тротуары. Мостовая так же беспощадно тряска. Где же тот сказочный, волшебный мир, о котором я мечтал?.. Верно, впереди!
Но я ожидал напрасно. После долгого путешествия, по улицам, заворотов направо и налево в переулки, поезд наш остановился. «Евсей! что ж ты сидишь? — закричал дядюшка, — слава богу, не в первый раз. Слезь с козел да позови будочника. Нам нужно на Арбат. Разве не видишь, что приехали?» «А где, братец, дом купца Желтухина?» — спросил дядюшка у подошедшего часового. «Первый переулок направо. Направо будет дом с белыми столбами, а налево, насупротив, большой, серый, деревянный дом — он и есть».
Поезд тронулся, и минут через пять мы были уже в новом жилище.
— Спасибо, спасибо княгине, — приговаривал дядюшка, пошатываясь по комнатам. — Как раз по моему вкусу. Завтра же поеду благодарить ее. Лакейская с буфетом. Зала хоть кому; мне кабинет, Аполлону комната и тебе (то есть мне) с Сережей; а вот тут пускай хоть классная будет. Да, главное, лестницы нет. Признаюсь, терпеть их не могу.
На другой день все пришло в порядок, и мы расположились по желанию дядюшки. Часу в одиннадцатом запрягли лошадей. Дядюшка вышел из кабинета в черном фраке, с медалью, махровом жабо, со шляпой в одной и белым платком в другой руке.
Домашние дрожки задребезжали по мостовой, и Павел Ильич уехал.
— Ну, Аполлон Павлыч, — сказал он, воротившись часу в третьем, — собирайся, братец, завтра с визитами, а я уже половину экзамена твоего выдержал. Правду говорят, не имей сто рублей, а имей сто друзей. И тебя, племянничек, не забыл. Завтра же явятся учителя. «Сколько, — говорит, — вам нужно и каких?» — «Всяких, — говорю, — присылайте, только подешевле».
Целый месяц дядюшка, несмотря на свою лень, почти ежедневно возил Аполлона на экзамены, и нередко, по озабоченному лицу его, я подозревал, что дела идут не слишком хорошо. Но зато как описать общую радость, когда, под конец месяца, Аполлон был принят в число студентов?
— Утешил ты мою старость, — говорил ему Павел Ильич. — Да про себя я уж не говорю: мать-то утешил. Ведь она для тебя рада голодной смертью умереть. Написал я ей, сейчас же и на почту отсылаю. Сам послушай, как я ей написал:
«Любезный друг, Вера Петровна!
Поставь свечку и отслужи благодарственный молебен. Аполлон Павлыч твой — студент. Добрые знакомые поздравляют меня, а я тут ничем не виноват. Ты знаешь, человек я не ученый. Это ты всему голова. Твое воспитание — твои и успехи. Помучился, похлопотал за это время, как тебе небезызвестно из моих писем, да теперь, на радостях, все как рукой сняло. Посмотрела бы ты на него в мундире-то! Красавчик, да и только. Повторяю мою просьбу насчет провизии. Евсей говорит, сахар на исходе. Как бы не пришлось здесь купить. Княгиня Наталья Николавна тебе кланяется. Что за умнейшая женщина! На лекции с Аполлоном ездить не буду. Он, слава богу, уж не дитя, да и лета мои уже не те».
Такая деятельность и, так сказать, прыть со стороны дядюшки не могла не удивить того, кто, подобно мне, видел его ежедневно и знал его лень. Дома, утром и вечером Павел Ильич ходил в халате. Лета брали свое и час от часу заставляли походку дядюшки более и более уклоняться от прямого направления. Особенно тяжел на подъеме бывал он после ужина. Вот уж мы встали и подошли к руке, а дядюшка все еще сидит в халате. Вот убрали приборы и свечи, сняли скатерть, разобрали и унесли складной стол, а дядюшка все еще сидит на креслах, один посредине комнаты. Только две страсти могли вывесть его из обычной полудремоты: к сыну и к прекрасным дамам. Как? В его лета? Да. Без этой последней черты портрет дядюшки был бы неполон. Для дам дядюшка готов был целый день не выходить из фрака, ехать в магазин, в контору театра ли Собрание — словом, решиться на все жертвы, на Исе лишения. С ними он делался любезен и даже многоречива Во время разговора с ними небольшие глазки его щурились необыкновенно сладко. Зато подобная преданность и любезность не пропадали даром. Ламы весьма жаловали его и, можно сказать, любили. Не говорю о княгине Васильевой: она была его давнишней знакомой, да и самые лета более сближали их, но благосклонность генеральши Н., вдовушки в полном еще развитии красоты, женщины светской, до сих пор для меня загадочна. «Здравствуйте, милый Павел Ильич! как давно вас не видала! Не стыдно ли так забывать меня?» — были постоянными словами генеральши при встрече дядюшки. Можно себе представить, с каким счастьем дядюшка целовал белую, пухленькую ручку генеральши. Если одна страсть под старость лет доставляла Павлу Ильичу так много приятных минут, зато другая — любовь к сыну — была для него источником если не ежедневных хлопот и огорчений, то, по крайней мере, беспокойства. Первым врагом домашней тишины оказался Иван. Однажды, часов в пять утра, когда все покоилось сном, раздался оглушительный гул инструментов. Спросонья никто не мог догадаться, что такое. Накинув наскоро халат, выбегаю в залу и вижу Ивана и еще какого-то человека во фризовом сюртуке, наигрывающих неизвестную мне бравурную арию. Совершенно посиневший нос и всклоченные волосы Ивана явно свидетельствовали о ночном гульбище. Из дверей, ведущих в кабинет, показалась седая голова дядюшки.
— Что вы тут делаете? — спрашивает Павел Ильич.
— Разве не видите что? — отвечает Иван, — разыгрываем для. Аполлона-то алегру.
— А, а! ну! ну! Бог с вами! играйте, играйте!
С этими словами седая голова Павла Ильича исчезла, и дверь снова затворилась. Сколько синеньких с этого рокового утра должен был заплатить дядюшка в пользу фризового виртуоза, за ноты, приносимые им Ивану! Убежденный в пользе, которую приносил Аполлону своим искусством Иван, дядюшка крайне дорожил им и готов был сносить все его грубости. Сережа первый ясно разгадал их отношения, и вот какой сцены я был однажды свидетелем.
Мы с Сережей вечером готовили назавтра уроки. Не знаю, зачем вошел к нам в комнату Иван.
— Что? Кончили сегодня? — спросил его Сережа, отодвинув лексикон Кронеберга и облокотясь на стол с самым серьезным выражением лица.
— Кончить-то кончили, да что толку-то? — отвечал Иван, махнув своей могучей рукою.
— Стало быть, ты недоволен своим учеником?
— Есть чем быть довольну! Я этакой тупицы не видывал. Уж я ему сколько раз говорил: «Никакого, мол, из тебя пути не будет». Тоже свою амбицию соблюдает. Как же, студент! Какой он студент? Отец-то выплакал да вымолил — вот он и студент. Век по пачпорту хожу, такого пня не видывал.
— А где твой пачпорт? — спросил Сережа, подмигивая мне.
— Как где? Известно где, у барина, у Павла Ильича.
— То-то и есть, у Павла Ильича! А еще артист! Вот ты по Москве ходишь; всяк тебя видит и знает, что ты артист; а могут подумать, что ты крепостной Павла Ильича. Кто ж знает, что ты вольный человек? Пачпорт у барина, так ты человек без