Скачать:TXTPDF
Рассказы

и приготовлено было заранее.

VIII

В конце сентября полк вернулся на постоянные квартиры. На другой день прибытия в штаб я получил из конного лазарета рапорт: кобыла 2-го эскадрона, Прозерпина, пала. Настало время отдыха, и однажды вечером мы с бароном отправились к Гертнерам. Засидевшиеся в одиночестве хозяева явно нам обрадо- вались.

— Я вас таким вареньем угощу, — восклицал Федор Федорович, — чудо! Маня, прикажи подать вишен! Это ее труды. Ягодка к ягодке и вместо косточек вложены самые зернышки!

Разговор перешел к новостям и, естественно, остановился на самом крупном событии последнего времени — смерти madame Гольц. При этом имени Федор Федорович закипел.

— Не говорите, не говорите об этом человеке. Боже мой, боже мой, ах, какой каналья! Вы слышали, — продолжал он, обращаясь к нам, — что эта несчастная женщина наложила на себя руки, но вы ничего больше не слыхали?

Мы отвечали утвердительно.

— Ну, так я вам все расскажу, чему был очевидцем. Дело было в воскресенье. Лавки были заперты, и народ отдыхал по домам. В пять часов мы, по обыкновению, сели обедать. Подавая пирожное, Петрушка докладывает, что полицейский унтер-офицер пришел. Так у меня сердце и екнуло. Господи! думаю, уж не пожар ли? Зачем прийти ему во время стола, в праздник? Бросив салфетку, я побежал в переднюю. Что случилось?

— Ветеринарная докторша зарезалась, ваше высокоблагородие.

— Где?

— У себя на фатере. Народу, — говорит, — навалило полна улица. Я, — говорит, — у калитки поставил часовых, чтобы не таскались в дом да чего не украли, а сам побежал к вашему высокоблагородию.

— Ну хорошо, — говорю, — вели мне духом запречь пролетку, а сам ступай и дожидайся меня там на месте.

— Что случилось? — стала спрашивать Маня. Не желая понапрасну пугать ее, я было стал говорить «ничего», да ведь разве их обманешь! Пристала, скажи, да и только. Делать нечего, говорю: madame Гольц скоропостижно умерла.

Ради бога! — говорит, — возьми несчастных детей, что они будут делать одни с пьяным отцом. — Пролетку подали, а я так шибко погнал, что лошади, со стойки, по вашей улице даже подхватили. Наздрунов правду сказал. Народу полна улица, и все больше бабье, в праздничных шелковых головных платках. — Прочь! Прочь! — кричу. — Держи к самой калитке! В сенях я заметил, что доски около чулана притоптаны кровью и кровавый след пошел в комнаты. Я растворил дверь, и что же, вы думаете, увидал? Надо вам сказать, покуда дали знать полиции, соседи вытащили труп из чулана, раздвинули обеденный стол посреди комнаты и положили на него покойницу. Хотели ее обмыть и прибрать, но Наздрунов разогнал всех. Сохраняя следы происшествия, он оставил только с детьми в спальне двух женщин, прося их не отворять дверей до моего приезда. Поэтому, когда я вошел, в столовой никого не было, кроме несчастной покойницы на столе и самого Гольца. Боже мой, боже мой! Вспомнить не могу! Представьте, на окне стоит до половины отпитой полуштоф водки, а Гольц пьяный-распьяный ходит со стаканом в руках вокруг стола, на котором лежит покойница, что-то бормочет и подпрыгивает. Я так и всплеснул руками.

— Ах, — говорю, — животное вы! Тварь поганая! На столе жена, которую вы замучили, убили вашим безобразием, а вы что делаете?

Он остановился, поднял на меня разгоревшиеся глаза и, ткнув пальцем по направлению к столу, прошамкал:

— Собаке собачья смерть.

С этими возгласами он снова замахал руками и пустился безобразно подпрыгивать вокруг тела. Тут уже терпения моего не стало.

— Вон отсюда, гнусная тварь! — закричал я. Он опять остановился.

— Вы не смеете, — говорит, — так на меня кричать, я надворный шоветник!

И при этом тычет себя в грудь.

— Наздрунов! — крикнул я, растворяя окно на улицу. — Войди сюда, да захвати человек двух полицейских… Тащи его вон! — крикнул я полицейским.

— Вы не смеете!

— Тащи, тащи его! Да здоровый какой: в дверях упрется в притолки ногами, так втроем насилу сдвинули. В калитке народ смотрит: скандал! Едва протиснули, подхватили под руки и прямо на нашу гауптвахту. Покуда я составлял акт и опечатывал вещи, девочек свезли к Мане, а мальчика Сашу на время взяли Рыбниковы.

— Да, — заметила Марья Ивановна, — предчувствие не обмануло Луизу. Не прошло двух недель, как добрые люди, по рекомендации Лесовской, разобрали детей. Девочек отдали в институт, а мальчика собираются везти в кадетский корпус.

— А где сам Гольц? — спросил я.

— С недельку, — отвечал Гартнер, — я его протрезвил на гауптвахте, да и предложил подписать просьбу об отставке. Он было закапризничал. Как угодно, говорю. Сегодня пойдет рапорт по команде об исключении вас из службы за нетрезвое поведение. Ну, подписал отставку. Видно, побоялся лишиться пенсии.

Переменив в скорости место служения, я ничего не знаю о дальнейшей судьбе Гольца. Вероятно, зимой замерз где-нибудь под забором.

ВНЕ МОДЫ

Легкая коляска, запряженная породистою серою четверкой, бежала по безлюдному раздолью черноземных степей, разбирая путаницу частых росстаней и перекрестков. По левую сторону не старого, расплывшегося кучера и запуская порою ему за спину правую руку в перчатке, чтобы придержаться за лакированный прут козел, сидел плотный малый в щегольской серой шляпе и с едва пробивающимися усами. В глубине коляски, у которой верх был откинут, лицом к малому, которого звали Василием, сидел, в далеко не щегольской серой шляпе с широкими полями и в светло-серой накидке, старик лет шестидесяти. Седая окладистая борода его совершенно сливалась с остальным нарядом, и только темнеющие усы и брови указывали, что когда-то он был темно-русый. Сильно припудренные пылью, ничем не выдающиеся черты его лица выражали усталость и апатию, а небольшие карие глаза равнодушно смотрели на откидывающийся в обе стороны веер зеленеющих хлебных загонов. Тонкий наблюдатель мог бы рассмотреть в этих усталых глазах некоторую вдумчивость и проблески нетерпения.

Назовем старика Афанасием Ивановичем {1}, так как ярлык этот общеизвестен. Рядом с ним, по правую его руку и за спиной кучера, сидела и Пульхерия Ивановна. На ней была легкая шляпка с вуалеткой, покрывающей лицо, и парусиновое пальто. Несмотря на ее пятьдесят лет; в волосах ее не заметно было седины. Между ними в ногах стоял на ребро средней величины чемодан. Кроме того, у ног Пульхерии Ивановны ютились всякого рода плетеные корзинки и на самом сиденьи между путниками торчали ручки небольшого сака. Видно было, что Пульхерия Ивановна добровольно подвергала себя всяким стеснениям, лишь бы дать возможно более простора Афанасию Ивановичу. Со своей стороны, когда какая-либо мелочь приползала с указанного ей Пульхерией Ивановной места к нему под ноги и Пульхерия Ивановна начинала хлопотать о восстановлении нарушенного порядка, Афанасий Иванович не без раздражения в голосе говорил:

— Оставь, пожалуйста. Корзина нисколько меня не беспокоит. Охота тебе возиться.

Разбегающаяся во все стороны степь только казалась до краев горизонта сплошным зеленым ковром, там и сям изрезанным черными полосами, но, в сущности, эта гладь нередко прерывалась значительными углублениями и даже бесконечными оврагами, на дне которых текли степные ручьи и речки. Кроме таких крупных задержек, представляемых самою природою края, много их возникает в силу давнишней езды одноконных обозов в грязное, преимущественно осеннее время. Стоит гладкому и широкому проселку углубиться на известное расстояние в почву, и углубление это с годами превращается в тесное корыто, по которому с величайшим трудом могут разъехаться две одноконных подводы, зато несчастным пристяжным тройки, а тем более четверки приходится на всем, нередко значительном, расстоянии совершать полувоздушные путешествия по откосам.

Видно было, что старосветские помещики едут не куда-нибудь в гости к соседям, а в более дальний путь и притом не по железной дороге, а стародавним приемом, сохранившим гражданство в наибольшей части нашей необъятной страны. Они действительно ехали за сто верст в другую губернию, куда Афанасий Иванович раз в год выезжал осмотреть свое родовое имение {2}. Почтовых лошадей в этом направлении не было; поэтому Афанасий Иванович, вынужденный ехать на своих, распоряжался таким образом. Накануне выезда он отправлял подводу с овсом и поваром ночевать в уездный город, лежащий на пути в тридцати пяти верстах от дому. Повар должен был в день выезда Афанасия Ивановича покормить на половине остальных шестидесяти пяти верст и к вечеру прибыть в другое имение. Тем же способом отправлялись и самые владельцы коляски, то есть с ночлегом в городе, с тою разницею, что на другой день они на половине дороги находили высланную им навстречу свежую четверку.

Несмотря на апатичный вид Афанасия Ивановича, было бы несправедливо назвать его ленивым и апатичным. Он многое видел на веку, со многим познакомился из книг и о многом передумал, и его тяготила окружающая жизнь, пока представляла сырую массу накопившихся и давно знакомых фактов. Ему просто надоело и претило перевертывать и перечитывать затрепанную книгу жизни, над которой его одолевала нестерпимая скука. Он знал, что в будничном соприкосновении с природою и с людьми встретит давно знакомые и избитые предметы и потому с одинаковым нерасположением относился к так называемым прогулкам и гостям; зато он оживлялся, когда ему случалось самому открыть какой-либо новый факт или перед ним являлся собеседник, будь это человек ученый или простолюдин, от которого он ожидал нового освещения давно знакомых предметов. Тут апатия его мгновенно исчезала, и карие глазки его светились огнем; он попадал в дорогую для него сферу новизны и, овладевши какою-либо новинкой, не ограничивался одним удовлетворением любопытства, а тотчас же старался отыскать новому факту надлежащее место в общем своем миросозерцании. Он радовался, когда факт, как бы мелок он ни был, служил новым подтверждением его миросозерцания, но нимало не смущался, когда в данную минуту не умел найти ему надлежащего места. Тогда он надеялся, что место это со временем найдется, или приходил к окончательному убеждению, что это не его ума дело. Из этой двойственности отношений к жизни возникала и видимая двойственность его поступков. Только неизведанное, неиспытанное его увлекало. В этом увлечении он чувствовал свободу, тогда как перелистывание избитой книги жизни, несмотря на свою неизбежность, казалось ему нестерпимым рабством.

Зная, что всякий надзор за производством сельских работ в настоящее время связан с мучительным раздражением и, в большинстве случаев, с бесплодными усилиями, Афанасий Иванович, по природному миролюбию, старался, в ущерб собственной выгоде, не вмешиваться лично в это дело, доставляющее сельским хозяевам беспрестанный повод к посещениям сада и поля; а так как эта сторона побуждений отпадала, то гигиенические мотивы прогулок казались Афанасию Ивановичу нестерпимым рабством. Он знал, что

Скачать:TXTPDF

и приготовлено было заранее. VIII В конце сентября полк вернулся на постоянные квартиры. На другой день прибытия в штаб я получил из конного лазарета рапорт: кобыла 2-го эскадрона, Прозерпина, пала.