целый сноп этих очаровательно-насмешливых и свежозадумчивых голубых цветов.
Но всякая вещь, как угодно было заметить жившим до меня мудрецам, имеет свою хорошую и худую сторону. В Чуте я вам указал на хорошую — постараюсь указать на скверную.
Степной грунт имеет свойство, несмотря на страшную силу палящего солнца, не умеряемою никакой тенью, хранить долгое время влагу. Это доказывает обильное произрастание. Вследствие этого легко понять, почему в тенистой Чуте, куда лучи проникают с трудом, грунт земли всегда влажен, а дорога, пересекающая лес, почти круглый год до крайности разъезжена, выбита, грязна и до того скользка, что самые острые подковы не помогают лошадям на ней держаться. Дорога эта, или, как говорится, просека доеоиьно широка, но и днем не разберешь, держаться ли правее или левее, потому что и там соскользнешь в ров, и тут лошади попадают.
Черный рыцарь окончательно надвинул свое забрало и темнота с трудом позволяла различать дорогу. Дождь продолжал лить. Вот направо от дороги засветился огонь — это дом лесничего, окруженный службами, в которых помещались инвалиды лесной стражи.
Если б я не боялся слишком часто прерывать нить повествования, то рассказал бы, как хороша эта маленькая вилла, вдали от людей приютившаяся у самого въезда в просеку. Мне всегда казалось, что громадный дуб с каким-то особенным чувством протягивает свои мохнатые сучья над щеголевато-остриженной камышовой кровлей. Как видна любовь к порядку в этом тщательно и красиво огороженном цветнике, в этих отлично содержанных клумбах! какой невозмутимой тишиной веет от этих пышных кустов белой акации! как милы и просты эти кисейные занавески на окнах! Верно, между здешними обитателями есть женщины. Мне помнится, однажды в растворенное окно я видел пяльцы…
В настоящую минуту, под влиянием холодного дождя, промочившего меня до костей, яркий свет, косвенно падавший из окон на дорогу, не возбуждал во мне ни малейшего сочувствия к обитателям приюта; напротив, мне было досадно, что людям тепло и светло, а я дрожу от холода, и передо мной во мраке, едва проницаемом для глаз, сияет четвероугольная рама просеки, наполненная тьмою. Ночевать здесь я ни за что бы не решился. Стоило ли для этого гнать лошадей и мокнуть? Мне хотелось поскорей туда, за Чуту: там еще светлей, еще теплей, там я даже буду радоваться, что промок, а все-таки приехал. Брать проводника я тоже не хотел, да и к чему? Он столько же увидит, как и мы, то есть ровно ничего. Все это я передумал перед въездом в просеку и, молча, на этот раз совершенно отдался на волю Каленика. Он тоже молчал и продолжал гнать рысью. Но вот мы въехали в лес; нетычанку начинает швырять со стороны на сторону; слышно, как лошади скользят и ошибаются ногами.
— Да поезжай шагом!
— Хи, хи, хи! — И он поехал шагом.
— Бери правей, или ты не слышишь, мы катимся в ров? Да куда же ты влево-то опять забираешь? Пусти лошадей. Ведь вот тебе, дураку, и сказать-то ничего нельзя. Распустил лошадей, они и падают. Которая упала?
— Так слезь да распутай его как-нибудь.
— Хи, хи, хи. Вот так штука!
Легко было мне сердиться и читать наставления, но придержаться в этом случае какого-нибудь правила было не только нелегко, но положительно невозможно. Тьма была такая, что я не видал собственных рук. От времени до времени молния на миг освещала дорогу, а громовые раскаты пробуждали в лесу какой-то странный, зловещий ропот.
Хотя кони наши были довольно бойки, но всем известно, как темнота усмиряет самую прыткую лошадь. Во мраке она везет усердно и делается крайне покорной. Одного можно было ожидать: не вздумалось бы задумчивому волку, которых здесь более чем где-либо, полюбоваться нашим путешествием. В таком случае я бы не взялся сказать, чем могло бы кончиться наше полуночное ристание по лесу… Дождь не переставал лить. Мы подвигались вперед со скоростью версты в час. Блеснула молния, и вижу, что мы подъезжаем только к первому мостику, а их еще впереди три.
— Что, Каленик? Выедем мы из лесу?
— А кто его знает? Хи, хи, хи.
В этом хи-хи-хи было столько искренней веселости, оно звучало так же визгливо, как будто я застал Каленика на пороге конюшни над неспелым арбузом и побранил, зачем он ест всякую дрянь.
Тут я в первый раз понял, что у него нет убеждения. Одно чутье, один гений — и больше ничего. Но, увы! наши способности развиваются всегда одни на счет других. И Каленик подвергся общему закону развития. Он положительно знал уже, что такое пепероски, находил у лошадей хвинтазию, утверждал, что морды у них оттого искусаны, что они в стойлах по ночам заводят канитель, и наконец торжественно пришел просить, чтоб ему сшили плисовую поддевку.
Вероятно, вследствие образования, он уже считал для себя неприличным отвечать на вопросы о погоде, а я подозреваю, что он совершенно утратил свое второе зрение и вошел в чреду обыкновенных людей, о которых говорить более нечего.
Дядюшка и двоюродный братец
Мазурка приходила к концу. Люстры горели уже не так ярко. Многие прически порастрепались, букеты увяли, даже терпеливые камелии видимо потускнели. Адъютант, танцевавший в первой паре, объявил, что это последняя фигура.
— Посмотрите, как весел Ковалев, — сказала моя дама, обращаясь ко мне, — как ловко он несется с С…вой. Сейчас видно, что он счастлив. И точно, она прехорошенькая!
Я кивнул головой в знак согласия.
— Отчего вы так милостиво киваете головой? Неужели вы не удостоиваете сказать слова в честь красоты С…вой?
— Когда солнце на небе, звезды…
— Пожалуйста, без общих мест. Право, она прелестна, да и Ковалев такой милый…
— Весьма приятно будет мне передать ему ваше лестное о нем мнение.
— Это не одно мое мнение, но всех, кто его знает.
Между тем мазурка кончилась. Стулья загремели, и я раскланялся с моей дамой.
— На два слова, — сказал Ковалев, взяв меня под руку и отводя в соседнюю комнату. — Мы скоро уезжаем?
— Сейчас же.
— Как это можно? С последнего собрания, да еще и перед походом.
— Мазурка кончена. Что ж тут делать?
— Верно, будет полька, а может быть, и галопад.
— Бог с ними!
— Ну так слушай: у меня есть до тебя просьба.
— Сделай милость…
— Ты знаешь, мы выходим послезавтра в поход, а вам кажется, назначено месяца через два.
— Да.
— Когда вы выйдете, кто поступит на ваши квартиры?
— Никто.
— Ты где оставишь лишние вещи?
— В моем казенном домике.
— Кто за ними присмотрит?
— Поселенный инвалид.
— Позволь и мне прислать к тебе свой хлам, воз целый наберется. Чего там нет! Седел, мундштуков, корд, мебели, книг, старых бумаг — одним словом, всякой дряни… А нам велено очистить квартиры под резервы.
— Пожалуйста, не ораторствуй, а присылай.
— Спасибо. Прощай.
Я уехал в гостиницу, переоделся и в восемь часов утра был уже в штабе полка.
Когда полк наш, в свою очередь, выступил в поход, уланы, в которых служил Ковалев, были уже в Венгрии. В Новомиргороде нас остановили до особого приказания. Этого приказания мы ждали с нетерпением. Раз, когда мы собрались на плац перед гауптвахтою на офицерскую езду, к кружку офицеров подошел поручик П.
— Знаете ли, господа, печальную новость. Сестра пишет мне, что Ковалев убит. Первое неприятельское ядро, направленное против их полка, попало ему в грудь.
Я не хотел верить этому известию — так живо представлялся мне веселый, счастливый Ковалев на последнем бале. Но сомнения исчезли, когда, недели через три, я прочел в газетах о смерти штабс-ротмистра Ковалева.
И война кончилась. Мы возвратились на старые квартиры. Куда мне было деваться с имуществом Ковалева? Я знал, что он был совершенно одинок. Да и вещи-то были по большей части офицерские принадлежности, не только другого полка, но и другого оружия, следовательно, купить их было у нас некому. Желая отыскать какие-нибудь положительные сведения о родине Ковалева, я стал рыться в его бумагах. В одном из сундуков с книгами мне попалась писаная тетрадь без начала и без конца. От нечего делать я прочел ее и нашел если не повесть, то, по крайней мере, несколько очерков. Дело идет о дяде и двоюродном брате. Под этим именем, выставленном мною на;дачу в заголовке, представляю тетрадь на суд благосклонного читателя.
De mortuis nihil nisi bene! {*}
{* О мертвых — ничего, кроме хорошего (лат.).}
I
— Ну-с! далее! — говорил Василий Васильевич.
— Дублин, Портсмут, Плимут, Ярмут — портовые города, — повторил я однообразным и несколько печальным напевом, а между тем зрачки мои были обращены к окну и все внимание устремлено в палисадник. Там, на одном из суков старой липы, висела западня, а посреди сугробов, на протоптанной тропе, лежали четыре кирпича, соприкасающиеся так, что образовывали продолговатое четвероугольное углубление, над которым, в виде крыши, опираясь на подчинку, стоял наискось пятый кирпич. Следовательно, и этот несложный механизм был тоже западней.
— Ну-с! далее!
— Дублин, Портсмут, Плимут, Ярмут — портовые города, — проговорил я таким тоном, как-будто сторицею платил до последней копейки старый долг, а «портовые города» произнес на этот раз так, что всякий посторонний подумал бы: «Да чего же он еще хочет от дитяти? Уж если он и теперь недоволен, так бог его знает, как ему угодить».
Но Василья Васильевича нелегко было удовлетворить в подобном случае.
— Вы урока не знаете, — сказал он, — извольте идти в угол.
— Помилуйте, Василий Васильевич, да я знаю. Сейчас все скажу: Чичестер.
— А! вот, давно бы так! — заметил Василий Васильевич одобрительным голосом.
Но мог ли я не смотреть в палисадник? Три синицы вылетели из покрытого тяжелым инеем сиреневого куста и жадно бросились на пустую шелуху конопляного семени, выброшенную ветром из западни. Не нашед ожидаемой пищи, они порхнули в разные стороны. Одна начала прыгать по кирпичам, лукаво заглядывая внутрь отверстия; две другие сели на западню. Одна из них, вопреки вертлявой своей природе, сидела неподвижно наверху качающейся клетки и заливалась таким звонким свистом, что последние ноты его долетали до моего слуха сквозь двойные стекла. Ветер, запрокидывая перышки на ее голове, придавал ей какой-то странный, надменный вид. Третья оказалась или самой глупой, или самой жадной. Она бойко прыгала по дверцам западни и так наклонялась к корму, что я с каждой минутой ждал — вот-вот она прыгнет на жердочку, и тогда…
— Ну-с! далее! — сказал Василий Васильевич.
В эту минуту западня захлопнулась, и пойманная синица заметалась по клетке. Стул опрокинут, чернила пролиты, и в несколько прыжков я уже на дворе. Ноги по колено в