завтра в половине шестого коляска была у крыльца. До пекучки надо добраться до дому.
— Как напьешься, — прибавила Пульхерия Ивановна, — приходи сюда накрыть постель. Афанасию Ивановичу — на кровати, а мне — на диване.
Напрасно Афанасий Иванович протестовал против такого распоряжения. Но, заметив, что Пульхерия Ивановна стала не на шутку сердиться на вмешательство в ее дела, он замолк и присел к столу, на который Пульхерия Ивановна положила двойную колоду карт для вечернего пасьянса Афанасия Ивановича. Это интересное дело никогда не совершалось без горячего сочувствия со стороны Пульхерии Ивановны.
— Ты вот не кладешь семерку на восьмерку и двойку-то не спасаешь, — оттого у тебя никогда и не выходит.
Заря давно погорела над крышею надворного сарая. Вошел слуга, и началось укрывание кровати и дивана свежими простынями и натягивание свежих наволочек на подушки.
— Поставь свечи на стол и ложись спать. Ты нам больше не нужен.
Заперев за ушедшим слугою дверь на крючок, Афанасий Иванович стал раскладывать новый пасьянс, а Пульхерия Ивановна из припасенных цельных газетных листов при помощи булавок устроила на низких окнах непроницаемые для взоров со двора занавеси, оставив открытыми только окна, обращенные к забору, откуда нельзя было ожидать нескромных глаз. Зажгли свечи, но, увидав по часам, что скоро десять, Афанасий Иванович заметил: «Не пора ли на отдых? Ведь завтра рано вставать». Подойдя к кровати и сняв халат и туфли, он взобрался на жесткую как доска постель.
На стул у его изголовья Пульхерия Ивановна положила па- пиросочницу, спичечницу и коробку с персидским порошком, а сама принялась за ночной туалет, окончания которого Афанасий Иванович не дождался. Он крепко заснул.
Солнце еще не всходило, когда Афанасий Иванович проснулся. Желая приблизительно определить время по цвету неба (часы Пульхерия Ивановна из предосторожности положила с вечера на стол), Афанасий Иванович взглянул в окно через близстоя
144
щий против него забор. На верхнем бруске последнего сидела рядом пара голубей: сизый с золотистым отливом, более крупный, самец и белая, как снежный комок, голубка. Оба они, распушившись, представляли два небольших шара на коралловых ножках. Но едва Афанасий Иванович успел их заметить, как самец, точно силою соскочившей пружины, высоко вскинул из своего шара красноносую головку с раскрытыми глазами, подобрал перья на всем теле и стал пушинка за пушинкой чистить и улаживать свое золотистое ожерелье. При этом сизая головка, перебиравшая перышки, все дальше и дальше совершала круг с такою свободою, как будто не состояла ни в какой органической связи с туловищем и так же свободно озирала и оправляла ожерелье на затылке, как и на груди. Несколько минут продолжался этот утренний туалет, но вдруг коралловый носик, повернувшись влево, сильно клюнул сидевшую рядом голубку. В то же мгновение ее белая головка подпрыгнула с раскрытыми глазами. Ее носик, в свою очередь, взялся за оттопыренные перышки ее ожерелья; но это было лишь мгновенное движение. Носик выронил пушинку, глаза закрылись белою плевою, и головка снова ушла и погрузилась в пушистый шар. Сизый голубь невозмутимо занялся туалетом, в то время как голубка продолжала нежиться сном. Но вот он вторично клюнул еще решительнее, и на этот раз голова голубки выскочила во всю длину шеи и, подобрав в свою очередь перья, голубка занялась тщательным убором своего белоснежного ожерелья. Некоторое время оба настойчиво предавались этому занятию, и вдруг, в один и тот же момент, мелькнули четыре крыла, раздался мощный плеск с едва слышным подсвистыванием, и забор опустел.
Под влиянием заботы о приближающихся сборах к отъезду, Афанасий Иванович провел часа полтора в состоянии между сном и бдением. Сквозь дремоту он слышал, как под навесом лошади, хрустя, доедали овес, как Ефим, проскрипев воротами, водил их на водопой. Стало окончательно светло. Пульхерия Ивановна тихо спала как убитая, и Афанасию Ивановичу жаль было ее будить. Но делать было нечего — он окликнул ее.
— Ах, Боже мой, — простонала Пульхерия Ивановна, — зачем ты меня будишь? Я так устала.
Афанасий Иванович подошел и слегка качнул ее за плечо, громко проговоривши:
— Вставай, пора!
Пульхерия Ивановна открыла глаза, приподнялась с подушки и затем быстро проговорила:
— Спасибо, что разбудил. А то бы я, пожалуй, опоздала.
Начались сборы в дорогу.
145
НЕОКОНЧЕННОЕ
I. <КОРНЕТ ОЛЬХОВ >
Августа 1840 года накануне Спаса П. П. Ольхов, сменившись с дежурства по гошпиталю в 9 часов утра [далее начато и не закончено 1 слово нрзб., после которого: и. Далее начато и зачеркнуто: сход<ил?>], успел отрапортовать полковнику, выпроситься у него на 2 дня на охоту, переодеться, слегка подкормить Тре- зора и выехать на своей тройке за заставу заштатно<го> города К. — штабной квартиры уланского полка, в котором [он] Ольхов служил корнетом.
— Песочком-то, Иван, дай им пройти щагом, — сказал [уланск<ий>] полуприказывая и полуупрашивая молодой корнет, то и дело покачивавшийся на переплете фантастически раскрашенной тележки, чтобы полюбоваться на коренастых пристяжных битюгов с пышными хвостами, гривами, заплетенными с красным суконцем, и большими бубенчиками около ушей.
Но круглолицый, скуластый и рябой с рыжими ресницами Иван как будто [не расслу<шал>] не слыхал замечания барина. Он только туже запахнул полу своего дымчатого, новенького летнего кафтана, поддернул под собой запасную [<запасный смурый ?>] сермягу и [кивнул] кивком сдвинул > ближе на глаза свою шляпу с павлиньим пером, напоминав<ш>ую формою гречневик.
Во все время этих проделок сердце Ольхова как-то болезненно сжималось, и вздохнул он свободно только тогда, когда Иван перевел лошадей на шаг. Зато в то же мгновение лицо и вся фигура Ольхова засияла [той] тем счастием, той полнотою жизни, которые выпадают на долю человека только в молодости.
Да и как ему было не радоваться. Вот оно то настоящее, о котором он так давно мечтал. Фуражка на нем почти новенькая, а дома висит под чехлом только 2 раза надеванная, сюртучок, хотя и поношенный, но сидит отлично, и никто в мире не догадается, что он перешит из старого отцовского уланского.
Не в первый раз в жизни Ольхин (sic!) испытывал счастье обновить мундир. Когда 6 лет тому назад шел он на высоких каблучках по [Пречистенке] тротуару Пречистенки в новом студен
146
ческом картузе с выпущенной в виде аксельбанта цепочке (sic!), [ему действ<ительно>] и буточник отдал ему честь алебардой, ему действительно казалось, что в мире нет человека счастливее его, но старик отец и в письмах и дома во время каникулов давал ему чувствовать на каждом шагу, что он еще ученик, а Платон Степанович еще за год перед этим [чуть не посадил (его) Оль- хова (на) (в) при выпускном экзамене] преследовал Ольхина за серые штаны и чуть не посадил его на выпускном экзамене за усики в карцер.
Но теперь, теперь — совсем другая песня. Покачиваясь на переплете, Ольхин внутренне вызывал разом и отца, и Платона Степановича, и соседних барышень, и весь свет. Сам старик Ольхин, несмотря на свой крутой [нрав] и явно бычливый нрав, поддался обаянию. [Ответ] В письме к сыну, [он] вслед за строгими наставлениями [и (обычным) припиской] было сказано: «На днях с известным тебе Иваном [Кудряшом] Дамничем > высылаю тройку добрых и очень добрых лошадей и тележку весьма и весьма пристойную. Ты лошадей-то береги, не скоро других наживешь, а Ваньку-то не балуй. Кроме обычных [далее вместо: полугодовых было — полугодичных] полугодовых 150 р. сер. посылаю 25 р. сер. на перчатки корнету». Слово корнету было подчеркнуто.
Между тем тройка, погромыхивая бубенчиками, выбиралась из песку <н>а пригорок, с которого серою лентой убегала в безбрежную степь чумацкая [дорога] накатанная дорога.
— Что это, Иванушка, правый-то как будто неохотно натягивает посторонки, — заметил заботливо П. П.
— Да он, как вам будет угодно, и не идет к эфтой тройке, такой лукавый — уже себя не потеряет — я и батюшке Петру Федоровичу, как их только съезжали, насмелился про него доложить.
— Что ж он?
— Понюхали табаку, [да перекосо<ротились>] да поглядели на меня исподлобья — постояли, постояли, перекосоротились да и пошли прочь. Я и язык прикусил, ей Богу.
— Ну, трогай, Иван. Ехать-то ведь верст 35 по рассказам будет; с этим донтишаном > в самый мор попали.
Иван тронул крупной рысью, слегка и неотвязно похлестывая правого пристяжного, отчего снова какое-то томительное чувство овладело Ольховым. Впрочем, не одна забота о лошадях нарушала блаженство корнета, непривычный к езде, огромный и сильный Трезор [все], порываясь выскочить из тряской тележки, также немного озабочивал молодого охотника. Равномерное [Равномерное — вписано вместо зачеркнутого: однообразное]
147
дребезжание бубенчиков, топот лошадей, однообразие скошенной и почти выгоревшей степи и тоска бездействия наводили юношу невольно на раздумье [и чего только не передумал он за дорогу].
Притянув кое-как сворой неугомонного Трезора ко дну тележки, он освободился от постоянной об нем заботе и тогда [дея- тел<ьность>] внешняя деятельность П. П. ограничилась набиванием трубки [Жуковым] и ожесточенным курением Жукова. Но и эта внешняя деятельность [не столь] скорей усиливала в нем, чем разбивала приливы дум — и чего только не передумал он за дорогу.
Ольхину недавно сравнялось 22 года, но на вид [ему] он казался гораздо моложе. Черные как смоль вьющиеся волосы, которые он зачесывал несколько назад, не навлекая, впрочем, на себя никаких замечаний начальства о прихотливости прически, чистый прекрасный лоб, небольшой правильный нос почти с детским очертанием ноздрей и худо растущие усики [придавали], большие черные глаза, горящие мягким юношеским блеском, придавали ему моложавый вид.
Зная, что он прекрасно сложен, и не раз слыша похвалы своим рукам и ногам, он порою с особенной любовью занимался своей наружностью, хотя всякое прилизывание и подбирание волоска к волоску было ему противно. Зато нередко товарищи заставали его в старом засаленном халате и несвежем белье.
Жить значит волноваться, уклоняясь от прямого пути, но для Ольхова жить значило ежеминутно расщепляться и, пряча неизвестно куда одного П. П., выпускать на деятельность другого. То это был ленивый, созерцательный, мечтательный байбак, то кипящий жаждою деятельности, рьяный, торопливый П. П. Чтение и студенческая жизнь [еще] развили в Ольхине природную наклонность к созерцательности и рефлекции. Он давно привык и анализировать, и обобщать все явления, но внутреннее развитие приносило Ольхову мало пользы в действительной жизни, потому что развит-то был байбак, с которым университетские товарищи любили и потолковать, и поспорить в накуренной комнатке, при тусклой свече [над] за потухающим самоваром, но П. П*. остался тем же непосредственным, наивным П. П. который, когда нужно было действовать, не только не спрашивал советов у своего двойника, но решительно овладевал всем театром [деятельной части] деятельности и сталкивал байбака неизвестно куда. До окончания курса байбаку еще было житье порядочное, П. П. не так часто толкал