поверхностна. Куда же тут тонкости. Чем грубей удочка, тем верней. — Ну да черт с ними.
— Эй! дайте огня, — крикнул барон, и в приотворенных половинках кабинетной двери сперва показалась полоса света, а затем в комнату вошел Петр с горящей лампой, под темно-зеленым [абаж<уром>] зонтиком. В то же время с улицы послышался стук запираемых ставней.
* не надо ходить далеко (нем.).
154
КРИТИЧЕСКИЕ
СТАТЬИ
ОТВЕТ НА СТАТЬЮ «РУССКОГО ВЕСТНИКА» ОБ «ОДАХ ГОРАЦИЯ»
С особенным удовольствием и признательностью прочел я в первой февральской книжке «Русского Вестника» статью г. Шестакова по поводу моего перевода горациевых од. Я говорю: «с признательностью», потому что каждый автор, у которого дело, труд стоит впереди его личности, не иначе как с признательностью может принять указания на недостатки своего произведения, тем более, если эти указания изложены с таким желанием правды и исключительным вниманием к самому делу, какие с удовольствием я встретил в статье ученого критика. Только на статью, являющуюся в таком специальном виде, решаюсь отвечать. Как человек, смотрящий ясно на предмет, о котором говорит, ученый автор оценил все трудности, неизбежные для всякого, кто примется за перевод древнего поэта, и в особенности Горация. Автор говорит на 571 стр.: «Перевод древнего поэта представляет переводчику нашего времени затруднения на каждом шагу: не только мысль, не только отдельные выражения, но каждое отдельное слово требует труда и размышления». Там же: «С таким-то оригинальным образцом пришлось бороться г. Фету. Достаточно и того, если он сколько-нибудь успел преодолеть трудности, которые встречались ему на каждом шагу».
Выставляя на вид читателю эти трудности, автор выражает положения, только по-видимому противоречащие сказанному мною в предисловии к переводу, но с которыми в сущности я совершенно согласен.
Я первый готов стоять за эти положения, а между тем почти уверен, что статья ученого критика приняла бы другое направление, если б он взглянул на дело с моей точки зрения. О ней скажу несколько слов. Увлеченный одами Горация в изящных, изустных переводах покойного Дмитрия Львовича Крюкова на русский язык, я перевел две-три оды стихами и показал их моему профессору. Первою, я помню, была XIV, первой книги, «К Республике». Благосклонный отзыв знатока обоих языков придал мне охоту и любовь к занятию, плодом которого был появившийся теперь перевод. На вопрос: почему я переводил Горация? отвечать легко: мне это нравилось, меня это радовало.
157
Но для чего? — постараюсь объяснить. Критик в начале статьи говорит: «Перевод древнего поэта есть труд нелегкий и для сильного поэтического дарования; в то же время этот труд не совсем благодарный, потому что копия, снятая с великого образца, как бы ни была прекрасна, все-таки уступит подлиннику и оставит место желанью лучшего. Все это, конечно, знает и понимает очень хорошо г. Фет». Что ж заставило меня предпринимать этот неблагодарный труд, пятнадцать лет на мне лежавший? Неужели я легкомысленно принял на себя роль толкователя красот Горация небольшому кругу специалистов, к которым принадлежит ученый автор статьи? Мне наперед было известно, что если б я обратился к этим ученым с одою Горация и сказал: «посмотрите, какая это прелестная, уютная игрушка, а между тем вглядитесь в малейшую фигурку, в мельчайший штрих резца…», эти ученые посмотрели бы на меня с тою же улыбкой сострадания, с которой ботаник смотрит на ребенка, подносящего ему только что сорванную розу. Нет! нет! Я имел в виду других читателей, на благорасположение которых мое уменье писать общепонятные стихи с рифмами могло подействовать, по мнению моему, лучше и вернее самого строгого буквального перевода или самого добросовестного критического труда. Я уж сказал, что находил удовольствие переводить Горация. Полнота подобного наслаждения едва ли понятна тому, кто не испытал его на себе. Но только для последнего рода читателей решился я, желая сделать труд мой полным, переводить с устойчивым усилием те, в поэтическом отношении слабейшие и по содержанию нам чуждые оды, перевод которых, с точки зрения ученого критика, мало того что неблагодарен, непростительно напрасен.
Но не таким казался мне полный перевод од Горация, этого лучшего букета из его цветочной корзины. От ранних лет слышал я постоянно нижеследующие рассуждения: «Нам нужны науки положительные: математика, химия, физика, политическая экономия, статистика. А что за польза учиться древним языкам? Это напрасный труд и трата времени». Но кто это говорит? — спросите вы. Большинство и часто люди весьма развитые и образованные в других отношениях. Эти люди, не видя предмета собственными глазами, никогда не поймут, как тонко мыслил древний человек! какая грация и сила в его логике, в его периодической речи, которую мы, ветреное племя, и передать не можем, не истерзавши и не перерывши всего, как перерывает галантерейные вещи, изящно уложенные парижанкой, неловкая рука таможенного сторожа. Они не могут видеть, что от Горация до Гоголя предания гомерова искусства в безукоризненной чистоте перешли через все века, и что только погружа-
158
ясь от времени до времени в первобытный источник, поэзия какого бы то ни было народа может, как богиня, сохранить вечную свежесть и не впасть в дряхлое безвкусие. Не может быть, думал я, чтоб в моем стихотворном переводе не отразилась хотя малейшая часть той силы и красоты, которой дышит почти каждый куплет, каждый оборот великого поэта. Пусть прочтут, и тогда послушаем, что они скажут о древних, которых знают понаслышке и потому любить не имеют возможности. Какие плоды принесет популярное уважение, если не любовь к древним — говорить здесь не у места. Только с подобною целью переводил я Горация рифмованными стихами и старался, насколько сил моих хватило, стряхнуть с него схоластическую йыль, которая всех так пугала. Вместе с тем мне хотелось представить Горация как факт и совершенно отстранить свою личность. Если б я почел возможным при обнародовании од не писать от себя ни слова, то издал бы их даже без примечаний, в которые, к сожалению, вкрались значительные опечатки. Знатокам мало нужны мои’йереводы и бесполезны примечания. Сочинять Горация, искажать произвольной формой, или, с другой стороны, опошлять буквальным переводом, заставив русский язык хромать по несвойственным ему асклипиадеям, архилохам, пифиямбикам и т. д., я не мог решиться. Я всегда был убежден в достоинстве подстрочного перевода и еще более в необходимости возможного совпадения форм, без которого нет перевода. Представлю пример: Лермонтов перевел известную пьесу Гёте «Uber allen Gipfeln» *; но уклонился от наружной формы оригинала. Что ж вышло? Две различные пьесы, одинаковые по содержанию, но не имеющие по духу, а затем и по впечатлению на читателя, ничего общего. Гёте заставляет взор ваш беззаботно, почти весело скользить по высям гор и вершинам неподвижных дерев. Утешение: Ruhest du auch ** приходит к вам почти неожиданно и застает вас под влиянием объективного чувства. У Лермонтова с первого слова торжественная тишина осени заставляет предчувствовать развязку. Итак, оставляя в стороне трудности, какие представляет древний поэт, переселяясь, так сказать, в среду новой, чуждой народности, необходимо было обратить внимание на возможную верность оригинальной форме. Первой задачей моей было сделать если не буквальный, то подстрочный перевод. Эту задачу я исполнил с начала до конца, о чем свидетельствует цифровка строк. Везде, где у Горация куплет оканчивается коротким, падучим, четвертым саффическим стихом, в котором
* «Над горными вершинами» (нем.).
** Отдохнешь и ты (нем.).
159
главное слово речи, падая в ухо, так сказать, озаряет весь куплет, я удержал эту форму, без которой Гораций был бы не Гораций. Приступая к переводу, я перечитывал оду несколько раз и вслушивался в ее пение. Передавая склад латинского стиха размером новым, я мог руководствоваться только тем, что у человека бессознательно — слухом, чутьем. Спрашиваю: была ли возможность поступить иначе? Не хочу этим сказать, чтоб мой слух, или чутье были непогрешительны, но пришлось довольствоваться тем, что есть. Под их руководством я нередко бросал перевод верный, подстрочный за то, что он производил на меня своим тоном впечатление негорацианское, и начинал новый. Покончив с размером, я принимался за смысл, за слово. Но, infandum, regina, jubes renovare dolorem *. Я сказал уже, что не испытавший не может представить себе всей наркотической смеси ощущений над подобной работой. Это томительное, устойчивое напряжение, эта светлая радость при неожиданной находке, эти слова, которые добрый Гораций как будто подбирал так, чтоб они рифмовались в конце русского стиха, все это веяло на меня опьяняющим пафосом. Если вдохновение — горячка и вместе лихорадка, то могу сказать, что я переводил Горация по вдохновению. Удивительно ли, что когда он переходил, так сказать, целиком в мои объятия, я не смел поправить на нем и волоска. Мне жаль было изменить в его глаголе время или переместить слово, точно так же, как бывает жаль человеку передвинуть в комнате кресло, на котором любил сидеть его добрый отец, или умерла любимая мать. Вот почему мне пришлось услыхать от ученого критика на 754 стр.: «Теперь, по обычаю капризной критики, мы объявим на г. Фета претензию за то, что он совершенно верен оставался оригиналу». Но среди горячечного бреда случались бедственные отрезвления. Добрый Гораций, ни с того ни с другого, на меня дулся. Он наотрез отказывался войти в русскую шкуру и ни за что не хотел передразнивать самого себя рифмами. Что тут было делать? Чем жертвовать?
Упомянем еще об одном немаловажном затруднении, встречающемся русскому переводчику древних. В других литературах многочисленные труды критиков, переводчиков и историков навсегда определили произношение древних имен в оригинале и в переводе. У нас самый греческий текст, нередко с одной и той же кафедры, в различные часы дня звучит до того различно, что последователи одного произношения не поймут и не узнают самого текста в другом. Но беда была бы в полбеды, если б
* «Несказанную скорбь ты велишь обновить мне, царица» (лат. — Пер. АЛ.Фета).
160
эти два различные произношения шли рядом. Переводчик избрал бы себе одно, а там критика говори что хочешь. Нет, русская литература с самого первого сближения с иностранными именами принимала оба чтения, можно смело сказать, безразлично. Если переводчик встретит имя, которое не попадалось ему на русском языке, то он принужден руководствоваться одним ухом, потому что и самая аналогия навела бы его на какофонию и окончания, несвойственные русскому языку. По аналогии Макаров — Макар, должно сказать вместо Гнидос и Пафос — Гнид и Паф, но едва ли русское ухо осталось бы довольно подобной аналогией. Мы говорим театр и Феспис, Ксеркс и Херес, а не Хер, Церера и Гликера, Цербер и Кесарь. Аристид —