по милой голове?»
Разбирая так же строго этот прозаический перевод, можно, в свою очередь, заметить: в подлиннике quis не повторено два раза, как в переводе, a desiderium — стремление, тоска, печаль, вопль, а не lacrimae — слезы. Quis modus, по словам Прейса, относится не ко времени, но к силе скорби. Митчерлих говорит: quis pudor sit — украшенней и живее, вместо: может ли быть такая скорбь, которая была бы нам в стыд. Сличив эти два мнения знатоков, можно, кажется, предпочесть перевод modus desiderio словами: мера печали выражению: «предел слезам». Вдумайтесь в силу сжатой латинской фразы и вы поймете, почему эпитет: несравненной у меня, так сказать, сорвался с языка. Если б мне снова пришлось переводить это место, я бы опять начал стих коротким и уютным где, а не бесконечными: какой, какая, какое. Что касается до превращения мною чести из soror justitiae в мать правосудия, то хотя и можно у древних, с горем
170
пополам, отыскать такую сестру, но едва ли можно назвать ее неизменно-определенным мифом. Перемена же родственных ее отношений тем менее важна, что судьба и самых определенных мифических, почти исторических лиц находилась в полном распоряжении поэтов. Укажу только на миф Филомелы, а Филомела аристократка в сравнении с какой-нибудь жалкой fides, которую издатели Горация не удостаивают даже чести обозначить прописной буквой. Если б я был не вправе назвать ее матерью правосудия, то Ореллий не выразил бы мысли Горация словами: Est enim fundamentum justitiae fides, то есть честь — основание правосудия, в чем никто не усомнится.
Но вот, наконец, является несчастный стих VII оды, ст. 14. «Трепетный брег». Долго он у меня не укладывался, и я на него, к сожалению, махнул рукой. По указанию критика и собственному убеждению, исправлю его при первой возможности. Галлия, названная в шестом стихе VIII оды тенистой, будет в свою очередь названа лесистой, во избежание недоразумений. Что касается до Кавказа, дикого и нелюбовного до чуждых, то пусть он таким и остается, по крайней мере, в моем переводе. По поводу седьмого стиха VI оды:
Ни Одиссея бег двоякий через воды,
развернув Горация, вижу с ужасом, что после винительных stomachum, domum и cursus — ясно стоит duplicis Ulixei. Каким же образом мог я в переводе отнести duplicis к cursus? Ясно, что это недосмотр. Но подобные недосмотры случаются не со мною одним. Сказавши раз, до какой степени дорожил я близостью к подлиннику, об aurita и vitrea распространяться не стану. Другое дело третья строфа XXII оды.
Когда без цели я зайду в сабинский лес.
Латинское canto и vagor и русское зайду и пою — риторическая фигура, нимало не обращающая случая в обычай волка встречать поэта на прогулке. Доказательством напыщенности этой строфы за нею следующая: quale portentum. Словами: «Когда Навин говорит: стань солнце — оно останавливается» оратор не желает сказать, будто Навин делает это всякий день.
Но мы заговорили о промахах. Выписываю слова ученого критика, в которых мне достается за волка. «У г. Фета отдельный случай стал постоянным обычаем волка. Изящество этой оды состоит в оригинальном, полном веселой иронии, переходе от безбоязненности чистого сердца к любви к Лалаге. Переход же этот именно приготовляется в третьей строфе:
171
А я пою пиры, да дев, в жестоком гневе На юношей в бою острящих ноготь свой.
Беру Горация и считаю строфы — раз, два, три:
Namque me silva… Да ведь это и есть: «Когда без цели». Вероятно, третья строфа от этой — раз, два, три и пр. Pone sub curru, то есть «хоть брось меня в страну». Оказывается, что стихи «А я пою…» не могут ничего приготовлять в этой оде по весьма простой причине. Их вовсе в ней нет. Они смиренно прижались в конце VI оды к Випсанию Агриппе, но и тут не укрылись от нарекания. «Здесь, — по мнению г. Шестакова, — в переводе опять потеряна ирония горациева стиха; в подлиннике говорится о девушках, которые храбро сражаются с юношами ногтями обрезанными».
Заставим снова ученых издателей и критиков Горация замолвить за себя доброе слово. Бакстер соединяет sectis in juvenes и говорит, это то же, что dissectis in juvenibus, то есть девы об юношей обломили свои ногти. Правда, Прейс не согласен с теми, по мнению которых ungues secti значат заостренные ногти, но Бентлею и этого кажется мало. Он хочет прочесть вместо sectis — strictis, слово, которое Statias, Thebais III, 536 употребляет об орлах. Что сказал бы г. Шестаков, если б я придержался этой кровавой картины? До сих пор критик указывал на неудачные выражения; теперь являются два капитальные обвинения: непонимание смысла подлинника и неверность древним понятиям. Об этом скажу два слова. Не понять подлинника буквально значит не хотеть его понять. При малейшем усилии воли и при бесчисленных, увы! пока еще иностранных пособиях, подлинного текста не понять невозможно. Вот неверность древним понятиям — дело другое. Иногда невольно приоденешь древнего во фрак или свитку. Надо выбирать любое. Древний вас не поймет или не узнает себя, промолчит. Он умер. А наш не поймет — беда.
«Так, например, в X оде, к Меркурию, первые две строфы переведены г. Фетом очень хорошо; зато в третьей смысл подлинника совершенно не понят:
В младенчестве твоем, когда, быков сведя,
Угрозы пастыря ты, мальчик, испугался,
Покражу хитрую колчана оглядя,
Сам Аполлон смеялся.
«В подлиннике смысл вот какой. В то самое время как Аполлон грозным голосом стращал тебя, мальчика, если не отдашь ему хитро украденных быков, ты украл у него колчан и гневный бог
172
рассмеялся». Точно таков смысл подлинника и в оригинале и в моем переводе. Но я писал перевод, а не комментарий, и не имел права, подобно критику, вставлять: в то самое время, если не отдашь ему, ты украл у него, и гневный бог. Всех этих слов нет в подлиннике. Желание быть понятным русскому читателю заставило и меня перевести непереводимое viduus faretra — «пуст колчаном» (без колчана) словами: «покражу хитрую колчана ог- лядя» (то есть у себя). Хитрой называет Гораций покражу волов; по запутанности и сжатости куплета, я назвал хитрою вторичную покражу Меркурия, то есть похищение колчана, и, кажется, не в ущерб поэтической правде. В заключение решаюсь спросить: есть ли какая-либо возможность, хотя на одну йоту, понять куплет в моем переводе не в том смысле, в каком предлагают его объяснения г. Шестакова? Интересно бы услыхать, как можно понять его еще? «В конце той же оды (продолжает г. Шестаков) встречаем мы новую неверность, на этот раз в передаче древних понятий». — «И богу высоты и бездны угождаешь». — «Неверность, — по словам критика, — заключается в понятиях бога высоты и бездны. Г. Шестаков переводит superis deorum et imis — верхним богам и нижним. Взяв в соображение иерархическую лестницу, по ступеням которой древние с такой осмот- рительностию размещали своих богов, например, кн. I, ода XII, ст. 17 — читатель легко может принять верхних и нижних богов г. Шестакова — за верховных богов и низших — тогда весь образ Горация пропал. Это, по-видимому, чувствовал критик и к слову «нижних» прибавил: «или подземных»; следовательно, мой бог высоты и бог бездны в этом отношении не вводит в недоумение, а ясно указывает, что один на небе, а другой в бездне. Не говорю о том, что Гораций не сказал бы inferis, a imis, которое скорее значит находящийся на дне, чем внизу. Не в том дело, беда в том, что я перевел imis словом «бездны», а «царства подземных богов, жилище теней умерших, — по словам г. Шестакова, — не представлялось древнему человеку бездною и не называлось так». Посмотрим. Правда, Гораций говорит о жилище радостей, куда Меркурий гонит тени, то есть об Элизиуме. Где Элизиум? «Вопрос, которого не разрешите вы», потому что и сами древние помещали его то на один остров, то на другой, то безразлично по соседству с Орком — жилищем теней. Орк же был под землей, да еще на значительной глубине, иначе не было бы божественным подвигом сходить в него, если бы это было так же легко, как сойти в подвал. Но Гораций говорит о жилище радости, следовательно… Не забудем ни на минуту, что наш автор поэт, да еще и Гораций; он забыл в 4-й строке то, чем начал первую, и под deorum imis разумеет не частность, Элизиум, а во
173
обще мир подземный, в чем и ученый критик вполне согласен. Гораций не станет вас томить и усыплять представлением одного и того же образа — у него их полный рог изобилия, и он сыплет свои цветы щедрою рукою гения. Итак, речь идет не об одном Элизиуме, но вообще о мире теней. Как же представляли его себе древние? В виде воронки. Это представление сохранил даже полуклассический Дант. Находясь на значительной глубине, Орк с своими богами еще не все подземное жилище, там есть продолжение воронки — тартар с своими божествами; например, фуриями. Воображение нового человека может углубляться в землю до известного предела; этот предел — земной поперечник. У древних неподвижная и незыблемая твердыня земли не имела измерения в глубину, поэтому не удивительно, если Гомер представляет второе отделение воронки, то есть тартар, такой глубиной, какой мы себе представить уже не можем.
В чрезвычайно верном переводе Гнедича мы читаем в VIII песне ст. 13—16:
Или восхищу его и низвергну я в сумрачный Тартар,
В пропасть далекую, где под землей глубочайшая бездна,
Где и медяный помост и ворота железные, Тартар,
Столько далекий от ада, как светлое небо от дола.
Но, быть может, небо древних было так невысоко от земли, что углубление с подобным измерением все еще не заслуживает названия бездны? У Гесиода есть двустишие, которое решаюсь представить в следующем переводе:
Если б наковальня, литая, падала с неба Девять дней и ночей, в десятый упала б на землю.
Для шутки — известный берлинский астроном Галле, открывший Нептуна, вычислил на этих данных высоту древнего неба, и в результате оказалось 77 800 нем. миль, т. е. 544 600 наших верст. Полагаю, что хотя бы у Гомера и не стояло слово (Зарсшроу — бездна, все-таки imi — связанное с подобными представлениями, не затрудняясь, можно назвать бездной.
IV ода точно написана ad Sextium — следовательно, к Сек- стию, а не к Сексту, и при случае буква i вступит в свои права. Но насчет пяты не согласен. Не могу себе представить, чтоб alterno terram quatiunt pede, aequo pulsat